Сияние
Часть 38 из 79 Информация о книге
(Любопытство сгубило кошку, мой дорогой ром, ром мой милый, осведомленность ее воскресила, вернула живой и невредимой, целехонькой от усов и до хвоста; угроза прошла мимо – она жива и невредима. Он знал, что все эти вещи)
(как страшные картинки в книжке, они не могут повредить тебе, но о боже)
(какие у тебя большие зубы, бабушка, или это волк в)
(костюме СИНЕЙ БОРОДЫ или СИНЯЯ БОРОДА в волчьей шкуре. ах, я так)
(рад, что вы спросили, потому что любопытство сгубило кошку, и только НАДЕЖДА все узнать привела его)
в этот коридор, где он осторожно ступал по ковровой дорожке с изломанными темно-синими джунглями. Остановился у огнетушителя, поднял наконечник шланга с пола и положил на отведенное ему место, а потом несколько раз пристукнул по нему пальцем, хотя сердечко все же билось учащенно, и прошептал:
– Ну давай, ударь меня. Ударь меня, дешевый хмырь. Ты ведь на это не способен, верно? Что? Не слышу? Не способен, потому что ты – всего лишь дешевый пожарный шланг. Только и можешь, что валяться здесь. Ну давай же, давай!
Он ощущал собственную браваду как легкое помешательство. Но ничего не произошло. В конце концов, это действительно был всего лишь шланг, кусок брезента с медной насадкой, который можно порвать на части и не услышать ни одного жалобного стона, не почувствовать никакого сопротивления, не увидеть, как он истекает на ковер какой-нибудь зеленой жижей вместо крови, хотя его и называли кишкой. Всего-навсего пожарной кишкой. А не мудрой башкой. Не бриллиантов мешком. Не змеиным брюшком… И вообще он торопился, очень торопился, потому что
(«я опаздываю, я так опаздываю», – сказал Белый Кролик).
белый кролик. Да. Теперь кролик в живой изгороди перед игровой площадкой, который был прежде зеленым, стал совершенно белым, как будто его каждую ветреную снежную ночь кто-то пугал до смерти, заставив преждевременно состариться и поседеть…
Дэнни достал ключ из кармана и сунул его в замочную скважину.
– Лу, Лу…
(белый кролик торопился на партию в крокет у Королевы Червей, где играли живыми фламинго вместо молотков и живыми ежиками вместо шаров)
Он еще раз дотронулся до ключа, ощупав его пальцами. В голове воцарилась звонкая болезненная пустота. Он повернул ключ, и замок открылся плавно и бесшумно.
(ОТРУБИТЕ ЕМУ ГОЛОВУ! ОТРУБИТЕ ЕМУ ГОЛОВУ! ОТРУБИТЕ ЕМУ ГОЛОВУ!)
(эта игра не крокет у молотков ручки более короткие и эта игра называется)
(ТРАХ-БУМ! Точно в воротца.)
(ОТРУБИТЕ ЕМУ Г-О-О-О-Л-О-О-О-ВУ…)
Дэнни толкнул дверь. Она распахнулась без малейшего скрипа. Он стоял на пороге комнаты, представлявшей собой комбинацию гостиной и спальни. Хотя снег пока не добрался так высоко – самые высокие наносы оканчивались на фут ниже окон третьего этажа, – в номере было темно, потому что папа две недели назад закрыл ставни вдоль всей западной стены.
Шагнув внутрь, он пошарил рукой справа от себя и нащупал выключатель. В хрустальной люстре под потолком загорелись две лампочки. Дэнни прошел немного дальше и огляделся. Пол покрывал пушистый мягкий ковер неброского розового оттенка. Успокаивающий цвет. Двуспальная кровать под белым покрывалом. Письменный стол
(Отгадай загадку: что общего у ворона и письменного стола?)
у большого, закрытого сейчас ставнями окна. В разгар сезона Неутомимый Писатель Открыток
(Не приехав, вы дали маху: не натерпелись такого же страху)
наслаждался бы отсюда дивным видом на горы, чтобы отобразить его на бумаге для оставшихся дома родных и близких.
Дэнни прошел еще дальше. Здесь не было ничего, совсем ничего. Только пустая комната, очень холодная, потому что сегодня у папы на очереди был прогрев восточного крыла. Бюро. Стенной шкаф с открытой дверцей, в котором виднелось несколько типично гостиничных вешалок – таких, которые невозможно украсть. Протестантская Библия на прикроватной тумбочке. А слева располагалась дверь в ванную и большое зеркало на ней, в котором сейчас отражался только сам Дэнни с побледневшим лицом. Дверь была чуть приоткрыта и…
Он ясно увидел, как двойник в зеркале медленно кивнул.
Да, именно там оно и находилось, что бы это ни было. За этой дверью. В ванной. Двойник сделал шаг вперед, словно собирался выйти из зеркала. Он вытянул руку, и Дэнни приложил к ней свою ладонь. А потом двойник выпал вбок из поля зрения, когда дверь открылась. Дэнни заглянул внутрь.
Удлиненная старомодная комната. Пол выложен мелкой шестиугольной плиткой белого цвета. В дальнем конце – унитаз с поднятой крышкой. Справа – раковина, и над ней еще одно зеркало, из тех, за которыми обычно прячутся шкафчики для лекарств. Слева – огромная белая ванна на ножках в форме когтистых птичьих лап, шторка задернута. Дэнни вошел внутрь и двинулся в сторону ванны в полубессознательном состоянии, словно покинул собственное тело, как будто все это происходило в одном из навеянных Тони видений, ожидая, что, отдернув шторку, он увидит нечто приятное: что-то, что забыл он сам или потеряла мама, что-то такое, чему они оба будут рады…
И он отдернул шторку.
Женщина в ванне была мертва уже давно. Ее тело распухло и посинело, вздувшийся от газов живот поднимался над поверхностью холодной, схваченной по краям льдом воды островком из бывшей человеческой плоти. Ее глаза были устремлены на Дэнни – огромные и отвердевшие, как из мрамора. Она ухмылялась, и ее пурпурные губы растянулись в гримасе. Груди отвисли. Лобковые волосы плавали в воде. Ее руки примерзли к ребристым фарфоровым краям ванны, как крабьи клешни.
Дэнни завизжал. Но с его губ не сорвалось ни звука; вращаясь внутри, крик упал куда-то в глубину его существа, словно камень в глубокий колодец. Он по инерции сделал еще шаг вперед, услышав, как каблук стукнул по шестиугольным плиткам, и в этот момент его мочевой пузырь не выдержал и опорожнился.
Женщина начала подниматься.
Все еще усмехаясь и не сводя с него своих окаменевших глаз, она стала садиться в ванне. Ее мертвые ладони извлекли из белого фаянса скрежещущие звуки. Ее груди болтались, как две старые, потрескавшиеся боксерские груши. С хрустом лопнул тонкий слой льда. Женщина не дышала. Это был труп. Ее жизнь оборвалась много лет назад.
Дэнни повернулся и побежал. Он бросился вон из ванной с выпученными глазами, от страха готовыми вывалиться из глазниц, и вставшими дыбом волосами, похожими, должно быть, на колючки жертвенного ежика, которым собирались сыграть
(в крокет? или в роке?)
вместо шара, с открытым в безмолвном вопле ртом. Он со всего маху врезался в дверь номера 217, которая почему-то оказалась закрытой. И принялся барабанить в нее, совершенно забыв, что она не заперта и, чтобы выбраться в коридор, достаточно лишь повернуть ручку. Он издавал оглушавшие его самого крики, которых, однако, не смог бы услышать ни один другой человек. Он продолжал отчаянно стучать в дверь, а сзади отчетливо звучали шаги мертвой женщины, шедшей за ним следом со вспученным животом, сухими волосами и вытянутыми вперед руками, – это было нечто, пролежавшее в той ванне очень долго, но магическим образом забальзамированное.
Дверь не открывалась, не открывалась, не открывалась.
И тут он внезапно услышал слова Дика Холлорана, настолько успокаивающие, что голосовые связки Дэнни моментально снова ожили, и он издал слабый стон – но не от страха и отчаяния, а от столь желанного сейчас облегчения.
(Не думаю, что здесь есть хоть что-нибудь действительно опасное для тебя… это как картинки в книжке… просто закрой глаза, а когда посмотришь еще раз, ничего уже не будет.)
Он смежил веки. Сжал пальцы в кулачки. Плечи его напряглись, когда он сделал попытку сосредоточиться.
(Там ничего нет там ничего нет ничего вообще НИЧЕГО НЕТ ВООБЩЕ ТАМ НИЧЕГО НЕТ!)
Прошло немного времени. Он стал дышать свободнее, постепенно избавляясь от паники, начиная понимать, что дверь не должна быть заперта и он может в любой момент выйти, когда отсыревшие до костей, распухшие, пахнущие гнилой рыбой руки вдруг мягко ухватили его за горло и заставили повернуться, чтобы вновь увидеть перед собой синюшное мертвое лицо.
Часть четвертая
В снежном плену
Глава 26
Территория сновидений
От вязания ее начало клонить в сон. Впрочем, сегодня даже Барток навевал бы на нее дрему, а она слушала Баха. Движения ее пальцев становились все более медленными, и когда ее сын сводил знакомство с давней постоялицей номера 217, Уэнди уже спала, уронив вязание на грудь. Пряжа и спицы плавно колыхались в такт ее размеренному дыханию. Она спала крепко, и ей ничего не снилось.
* * *
Джек Торранс тоже спал, но сон был поверхностным и тревожным, видения казались слишком реальными, – по крайней мере ему никогда прежде не снилось ничего подобного.
Его веки стали тяжелеть, когда он просматривал пачки счетов за молоко, уложенных сотнями, – всего, казалось, их было несколько десятков тысяч. Тем не менее он кидал беглый взгляд на каждый из этих листков, опасаясь, что если проявит небрежность, может упустить именно тот фрагмент «Оверлукианы», который придал бы всему мистическую взаимосвязь, которая, как не сомневался Джек, существовала и таилась где-то здесь. Он ощущал себя человеком, который бродит с электрическим проводом от лампы по совершенно темной и незнакомой комнате в поисках розетки. И если ему удастся найти ее, в награду он удостоится чести увидеть подлинные чудеса.
Он больше не кипятился из-за звонка Эла Шокли и полученного от него нагоняя; как ни странно, ему помогли страшные минуты, пережитые на игровой площадке. Это было чертовски близко к нервному срыву, и Джек не сомневался, что так отреагировало его сознание на личную просьбу Эла, будь он трижды неладен, забыть о книге. Ему поступило нечто вроде внутреннего сигнала: чувство собственного достоинства такого человека, как он, нельзя унижать бесконечно и безнаказанно. Он напишет книгу. И если это означает конец его отношений с Элом Шокли, то так тому и быть. Он напишет биографию отеля, все как было, в деталях и подробностях, а в предисловии расскажет о галлюцинации, посетившей его среди живой изгороди, которая неожиданно обрела способность двигаться. Название он пока придумал не слишком броское, но вполне подходящее: «Странная история отеля “Оверлук”». Все как было, да, именно так. Он будет рубить сплеча, но не в попытке кому-то отомстить, свести счеты с Элом, со Стюартом Уллманом, с Джорджем Хэтфилдом или с собственным папашей (каким бы жалким задиристым пьянчугой тот ни был). Да и ни с кем другим, если на то пошло. Он напишет эту книгу потому, что история отеля «Оверлук» захватила его воображение, – могло ли существовать более простое и честное объяснение его мотивов? Он напишет ее по тем же причинам, по которым создавались все великие литературные произведения, как художественные, так и документальные: правда должна стать общеизвестной. В конце концов, истина всегда становится явной. Он напишет эту книгу, потому что таков его долг.
500 галлонов цельного молока. 100 галлонов пастеризованного молока. Оплачено. Передано в бух. 300 пинт апельсинового сока. Оплачено.
Он сгорбился на складном стуле, все еще держа перед собой кипу счетов, но его глаза уже не различали написанного. Взгляд расфокусировался. Веки отяжелели и стали смыкаться. Его мысли исподволь переключились с «Оверлука» на собственного отца, работавшего санитаром в общественной больнице в Берлине, штат Нью-Гэмпшир. Настоящий здоровяк. А вернее – толстяк ростом шесть футов два дюйма, то есть даже выше Джека, который вымахал до шести футов ровно, – хотя старика к тому времени уже не было на свете. «Самый мелкий в моем выводке», – любил говаривать он, после чего отпускал Джеку ласковую затрещину и начинал смеяться. У него было двое старших сыновей, причем оба переросли отца, а сестренка Бекки, хотя в итоге и уступила Джеку два дюйма, все равно оставалась выше его почти все их совместное детство.
Его отношения с отцом можно было сравнить с развитием цветка, обещавшего превратиться в очень красивое растение, но, распустившись, открывшего червоточину. До семи лет Джек любил этого высоченного толстопузого мужлана, любил сильно и вопреки всему – тумакам, шишкам, а порой и синякам под глазами.
Он помнил теплые летние вечера, когда дома царил покой. Его старший брат Бретт гулял со своей подружкой, средний брат Майк сидел за учебниками, Бекки вместе с матерью смотрела что-то по старому телевизору. А он сам устраивался в прихожей, одетый только в ночную пижаму, и делал вид, что играет в машинки, хотя на самом деле дожидался момента, когда тишину взорвет оглушительный грохот входной двери и раздастся приветственный рев отца, увидевшего, что Джеки ждал его. Тогда и он сам взвизгнет радостно в ответ, а этот огромный мужчина войдет в прихожую, и под его очень короткими волосами в свете лампы проступит розовый скальп. В том освещении, в своем белом больничном одеянии, с вечно вылезавшей из-за пояса (часто забрызганной кровью) рубахой и брючинами, гармошкой морщившимися над парой черных ботинок, отец всегда немного походил на мягкое, слегка колышущееся необъятное привидение.
Отец сгребал Джека в охапку, и тот летел вверх, причем с такой скоростью, что ему казалось, словно он чувствует давление воздуха на голову, подобное тяжелой свинцовой шапке. Все выше и выше, и оба кричали при этом: «Лифт! Лифт!» Отец подбрасывал его снова и снова, и если бывал сильно пьян, случалось, не успевал вовремя подставить неуклюжие руки, и Джек, как человек-снаряд, перелетал через его плоскую макушку, чтобы больно удариться об пол прихожей за папочкиной спиной. Но чаще все-таки его кидали и вращали, как смеющуюся тряпичную куклу, в облаке пропитанного пивными парами отцовского дыхания, а потом благополучно ставили на пол, где им овладевала безудержная икота от смеси страха и удовольствия.
Счета выскользнули из обмякших пальцев Джека и тихо спланировали на пол. Его сомкнутые веки, с внутренней стороны которых проступило лицо отца, чуть приоткрылись, но лишь для того, чтобы смежиться снова. Он слегка дернулся, а потом его сознание, подобно счетам или облетевшим осиновым листьям, медленно стало опадать куда-то вниз.
Такой стала первая фаза его отношений с отцом, и по мере того как она подходила к концу, он стал все яснее понимать, что Бекки и старшие братья ненавидели отца, а их мама – невзрачная женщина, чей голос редко поднимался выше чуть слышного бормотания – терпела его, поскольку это предписывалось строгим католическим воспитанием. Но в те дни ему еще не казалось странным, что отец всегда побеждал в спорах со своими детьми, попросту пуская в ход кулаки, и что его собственная сыновья любовь шла рука об руку со страхом. Он боялся игры в лифт, которая в любой момент могла закончиться болезненным падением на пол, с опаской относился к отцовскому медвежьему чувству юмора, к хорошему настроению по выходным, которое могло совершенно внезапно смениться вспышкой злости и ударом «доброй правой». А бывало, его пугала сама мысль, что во время игры на него вдруг упадет сзади широкая отцовская тень. Ближе к финалу этой фазы он стал замечать и другое: Бретт никогда не приводил к ним домой своих девушек, а Майк и Бекки – школьных приятелей и подружек.
Любовь окончательно дала трещину в девять лет, после того как отец с помощью своей трости отправил в больницу маму. Тростью он обзавелся годом ранее, когда попал в автомобильную аварию и стал прихрамывать. И уже не расставался с этой палкой – длинной, черной, толстой, с позолоченным набалдашником. Даже теперь, в полусне, Джек содрогнулся всем телом, вспомнив жуткий звук, с которым трость рассекала воздух, этот убийственный шипящий свист, предшествовавший удару в стену или… по человеческой плоти. Мать он избил беспричинно, внезапно и даже без скандала, который послужил бы предвестником бури. Они ужинали за общим столом. Трость стояла рядом с отцовским стулом. Это был воскресный вечер, конец трехдневных выходных отца, которые он в своем неподражаемом стиле провел в беспросветном пьянстве. Жареная курица. Фасоль. Картофельное пюре. Папочка во главе стола дремлет над переполненной тарелкой. Мама передает тарелки по кругу остальным. И вдруг отец неожиданно очнулся, его глубоко спрятанные под складками жира глазки загорелись тупым и злобным раздражением. Они впивались по очереди то в одного члена семьи, то в другого, а вена в центре его лба заметно вздулась, что всегда служило недобрым знаком. Одна из огромных конопатых рук легла на сверкающий набалдашник трости, поглаживая его. Потом он сказал что-то по поводу кофе – Джек по сей день был уверен, что речь шла именно о кофе. Мама едва успела открыть рот, чтобы ответить, когда в воздух взметнулась трость и ударила ее по лицу. Кровь хлынула из носа. Закричала Бекки. Мамины очки упали прямо в подливку на ее тарелке. Трость отодвинулась назад и снова обрушилась вниз. На этот раз она угодила в голову, рассекла кожу. Мама повалилась на пол. Отец же вскочил со стула и обежал стол, направляясь к лежавшей на ковре женщине. Он тряс тростью над головой и двигался с поразительными для своей комплекции быстротой и легкостью; маленькие глазки поблескивали, челюсти подрагивали, как и всегда во время таких же беспричинных вспышек гнева: «Вот теперь! Теперь, Богом клянусь! Ты у меня получишь по заслугам! Получишь свое сполна, чертова кукла! Сучка! Приготовься к расплате за все!» Трость поднялась и обрушилась на маму еще семь раз, прежде чем Бретт и Майк сумели ухватить отца за руки, оттащить в сторону, вырвать у него трость. Джек
(маленький Джеки он снова стал маленьким Джеки забывшимся сном и что-то мямлившим себе под нос на грязном стульчике пока у него за спиной бушевало пламя в жившей своей жизнью топке)
в точности знал, сколько ударов было нанесено, потому что каждый глухой звук, который издавала трость, соприкасаясь с телом матери, врезался в его память, словно она превратилась в камень, по которому некий мистический скульптор наносил удары резцом. Семь раз прозвучал этот звук, семь ударов резцом. Ни больше ни меньше. Джек и Бекки плакали, не понимая, что происходит, глядя на мамины очки, лежавшие в кучке пюре с разбитым стеклом, испачканным соусом. Бретт орал в прихожей на отца, грозясь убить его, если он посмеет тронуться с места. И голос самого отца, монотонно повторявшего снова и снова: «Чертова кукла! И ты, жалкий щенок! Бесовское отродье! Отдай мне мою трость, пупс безмозглый! Отдай мне ее». И Бретт, истерически размахивавший тростью над головой и отвечавший: «Да, да, я сейчас ее тебе отдам, только попытайся встать – и получишь ею, сколько захочешь, а потом еще и добавки! Я тебе ее так отдам, что мало не покажется». А потом мама медленно поднялась, ее лицо раздулось и опухло, как перекачанная автомобильная камера, и кровоточило сразу в нескольких местах. И она произнесла совершенно ужасную вещь, единственные слова, что Джек запомнил целиком из всех слов своей матери: «У кого газета? Ваш папа хочет посмотреть комиксы. Дождь уже начался?» А потом она рухнула на колени, и волосы прикрыли часть ее изуродованного, покрытого кровью лица. Майк звонил врачу, бормотал что-то в телефонную трубку. Он может приехать побыстрее? Дело касается их матери. Нет, он не может рассказать, в чем проблема. Только не по телефону. Просто пусть приезжает как можно быстрее. Приехал доктор и забрал маму в ту самую больницу, где отец проработал почти всю жизнь. Немного протрезвевший (или просто хитривший, как всякое загнанное в угол животное) отец сообщил доктору, что его жена случайно упала с лестницы. Пятна крови на скатерти? Он пытался утереть ею милое его сердцу личико. «А очки, стало быть, перелетели не только через всю гостиную, но и кухню, чтобы угодить в тарелку с картошкой? – поинтересовался доктор с отчетливым сарказмом в голосе. – Ты хочешь сказать, что так оно и было, Марк? Знаешь, я слышал о парнях, которые могли принимать радиопередачи с помощью коронок на зубах, а однажды разговаривал с человеком, получившим пулю между глаз, но оставшимся невредимым. Однако это что-то новенькое даже для меня». Отец в ответ удрученно покачал головой и признался, что сам недоумевает. Вероятно, очки свалились у нее с носа, когда он на руках отнес ее в кухню. Четверо детей лишь ошеломленно молчали, зачарованные столь очевидной глупой и наглой ложью. Через четыре дня Бретт ушел с работы на мельнице и записался в армию. И Джек всегда считал подлинной причиной такого решения не беспричинное и жестокое избиение отцом матери на глазах у всей семьи, а тот факт, что на больничной койке их матушка слово в слово повторила лживую версию мужа, держа при этом за руку навещавшего ее в тот момент приходского священника. Бретт с отвращением покинул их, предоставив каждого собственной судьбе. Он был убит в провинции Донг Хо в 1965 году, как раз когда Джек, еще старшекурсник колледжа, стал принимать активное участие в антивоенной агитации. Впоследствии Джек размахивал окровавленной рубашкой брата на митингах против продолжения войны во Вьетнаме, на которые собиралось все больше людей. Но перед его мысленным взором стояло не лицо Бретта – он видел распухшее лицо своей оглушенной матери, спрашивавшей: «У кого газета?»
Майк сбежал из семьи через три года, когда Джеку исполнилось двенадцать, собственным усердием заслужив стипендию для учебы в Университете Нью-Гэмпшира. Годом позже скоропостижно скончался отец: его поразил обширный инсульт, когда он готовил пациента к операции. Он упал в своих привычно расхристанных белых одеждах, умерев, вероятно, еще до того, как его громоздкое тело коснулось черно-белых кафельных плиток больничного пола, и три дня спустя человек, который был полновластным хозяином жизни Джека и представлялся ему почти мифической белой фигурой привидения-бога, уже покоился в земле.
Надпись на надгробии гласила: «Марк Энтони Торранс. Любящий отец». Маленькому Джеку хотелось добавить к этому еще одну строчку: «Он умел играть в лифт».
По отцовской страховке была выплачена очень крупная сумма. Есть люди, которые собирают страховые полисы с такой же страстью, с какой иные коллекционируют монеты или почтовые марки. Папаша Торранс относился именно к этому типу. Одновременно отпала необходимость платить страховые взносы и тратиться на спиртное. Поэтому лет пять они чувствовали себя богатыми. Почти богатыми…
В тревожном, неглубоком сне перед Джеком, словно в зеркале, возникло собственное лицо. Да, это было его лицо, но не совсем. Широко открытые глаза и невинный изгиб губ мальчика, сидящего в коридоре с машинками, дожидаясь своего папочку, дожидаясь белого бога-призрака, дожидаясь головокружительного, сумасшедшего подъема «на лифте» сквозь облако запахов, в котором алкоголь смешался с солью и опилками, дожидаясь вполне вероятного сокрушительного падения на пол, когда под громогласный смех отца перед глазами кружились звезды. И лицо вдруг
(трансформировалось в лицо Дэнни, столь похожее на Джека в детстве, хотя глаза у него светло-синие, а у Дэнни – дымчато-серые, но излучина губ та же, как и нежный светлый цвет лица; Дэнни в его кабинете в одних трусиках, все бумаги намокли, и от них поднимается чудесный аромат пива… вернее, жуткий запах ферментированных дрожжей, вонь пивной… треск кости… его жалкий полупьяный голос: Дэнни, с тобой все в порядке, док?.. О Боже о Боже милостивый о Господи твоя ручка твоя бедненькая сладкая ручка… и лицо снова трансформируется в лицо)
(мамы, ошеломленное лицо, поднимающееся из-за края стола, избитое и кровоточащее, и мама сказала)