Оно
Часть 24 из 69 Информация о книге
1
Примерно в 23.45 в салоне самолета американской авиакомпании, совершавшего рейс Омаха — Чикаго, с одной стюардессой чуть не случился нервный приступ. Ей какое-то время казалось, что пассажир в кресле 1-А умер.
Еще когда он садился в Омахе, стюардесса подумала: «Быть беде. Он пьян как извозчик». Исходивший от него запах виски напомнил ей мельком об облаке пыли. Стюардесса нервничала: она была уверена, что пассажир попросит спиртное, возможно, двойную порцию. И ей придется решать, обслуживать его или нет. А тут еще веселенькое дело: всю ночь не прекращались грозы; она не сомневалась, что в какой-то момент долговязого в джинсах и светлой рубашке развезет.
Но когда настала пора раздавать напитки, пьяный пассажир попросил только стакан содовой, причем самым что ни на есть трезвым голосом. Выпив, он погасил у себя свет, и стюардесса вскоре забыла про долговязого: рейс трудный, работы много. Когда такой рейс кончается, хочется поскорее его забыть. Но если выпадают свободные минуты, иной раз и задумаешься: как бы остаться в живых.
Самолет лавирует между грозовыми центрами, точно слаломист с горы. Порывистый ветер. Пассажиры отпускают нервные шутки в адрес молний, которые вспыхивают тут и там в облаках.
«Мама, это Бог фотографирует ангелов?» — спрашивает мальчик, и мать, позеленевшая от испуга, закатывается нервным смехом. Всю ночь приходится обходить пассажиров. А потом она, стюардесса, стоит в проходе, то и дело раздаются звонки пассажиров, словно сигналы полицейской машины.
— Ральф сегодня занят, — говорит ей старшая стюардесса, когда они проходят по салону: старшая бортпроводница несет новый комплект гигиенических пакетов. Наполовину шифр, наполовину шутка. Ральф всегда летает в нелетную погоду. Самолет кренится, кто-то негромко вскрикивает, стюардесса хватается за спинку кресла, чтобы удержать равновесие, и смотрит в упор в немигающие, слепые глаза пассажира с места 1-А.
«О Боже, никак, он умер, — думает она. — Как нализался… а тут еще болтанка. Прихватило сердце… или с испугу…»
Долговязый смотрел на нее неотрывно невидящим, неподвижным взглядом. Глаза у него были подернуты пеленой, как у мертвеца. Несомненно, глаза умершего.
Стюардесса отводит взгляд от ужасных глаз, сердце у нее бешено стучит у самого горла. Она не знает, что делать, и благодарит Бога, что, по крайней мере, с этим пассажиром никто не сидит рядом, а то бы он закричал и началась паника. Она принимает решение сначала поставить в известность старшую стюардессу, а потом экипаж. Возможно, они закроют глаза умершему и завернут его в одеяло. Пилот не погасит свет в салоне, даже когда небо расчистится. К туалету никто не двинется, а когда пассажиры будут выходить, они подумают, будто этот джентльмен просто заснул.
Эти мысли проносятся у нее в голове, и она, желая удостовериться, оборачивается к пассажиру. Мертвые, слепые глаза смотрят на нее в упор, и тут мертвец поднимает стакан содовой и делает глоток.
Самолет снова качнуло, накренило, и удивленный вскрик стюардессы тонет в визгах и криках испуганных пассажиров. Глаза долговязого мужчины приходят в движение — слабое шевеление, однако ясно, что он жив и видит ее. Она думает: «Надо же, когда он садился в самолет, мне казалось, что ему далеко за пятьдесят, а сейчас смотрю — вроде не такой уж он старик, хоть седина в волосах».
Стюардесса идет к нему, не обращая внимания на звонки пассажиров, раздающиеся у нее за спиной. (У Ральфа действительно сегодня тяжелый рейс.) После благополучной посадки в аэропорту О’Хара, через полчаса, стюардессам придется выбрасывать семьдесят гигиенических пакетов.
— Все в порядке, сэр? — спрашивает она. Улыбка получилась фальшивой, ненастоящей.
— Все отлично, — отвечает долговязый. Она бросает взгляд на корешок билета в прорези откидного сиденья и видит фамилию пассажира: Хэнском. — У вас и без меня забот хватает. Обо мне не беспокойтесь. Я это самое… — Он дарит ей отвратительную улыбку, ассоциирующуюся у нее с улыбкой вороньего пугала, стоящего на безжизненном ноябрьском поле. — Чувствую я себя отлично.
— У вас был такой вид, будто (вы умерли)… будто вы больны или у вас какие-то неприятности.
— Так, вспомнил прошлое. Я лишь только сегодня вечером осознал, что на свете бывает такая вещь, как прошлое. По крайней мере, применительно к моей личной жизни.
И вновь позади звонки.
— Простите, стюардесса, можно вас на минутку? — требует кто-то нервным голосом.
— Ну что же, если вы абсолютно уверены, что здоровы…
— Я вспомнил плотину, которую строил с друзьями, — говорит Бен Хэнском. — Друзьями детства, самыми первыми моими друзьями. Они строили плотину, а тут появляюсь я, такой, знаете… — Он умолкает, удивленный, и хохочет. Смех у него искренний, почти беззаботный, как у мальчишки. — Ох, напортачили они с этой плотиной. Я помню.
— Стюардесса!
— Извините, сэр, мне надо по вызову. Много звонков.
— Конечно, конечно.
Она поспешно уходит, довольная, что избавилась от этого взгляда, почти гипнотического, мертвого.
Бен Хэнском оборачивается к иллюминатору и смотрит, что за бортом. Милях в девяти вспыхивают и исчезают молнии. При вспышках молний облака кажутся огромными, похожими на прозрачные мозги, набитые нехорошими мыслями.
Бен шарит у себя в кармане рубашки, но серебряных долларов нет — перекочевали в карман Рики Ли. Ему вдруг стало жаль, что он не оставил себе ни одной монеты. Могла бы пригодиться. Конечно, можно пойти в любой банк — когда закончится эта болтанка на высоте 27 тысяч футов — и получить кучу серебряных долларов, но что толку от этих паршивых латунных монет, которые правительство пыжится выдать за настоящие серебряные. Ведь оборотням, вампирам и всякой нечисти, что кишит в подлунном мире, подавай только серебро. Чтобы отвадить чудище, нужно только серебро. Нужно…
Бен закрыл глаза. Вокруг раздавался какой-то перезвон. Самолет качало, кренило, подбрасывало, и не смолкал перезвон. Что это, бой часов?
Нет, колокольчик.
Колокольчик, вернее, звонок, тот самый, последний, которого ждешь целый год за школьной партой. Звонок, возвещающий о долгожданной свободе, апофеоз всех школьных звонков.
Бен Хэнском сидит в салоне первого класса, среди полыхающих молний на высоте 27 тысяч футов. Лицо его обращено к иллюминатору, он чувствует, что стена времени вдруг начинает таять. Началась какая-то страшная, удивительная перистальтика. «О Боже, меня переваривает мое прошлое», — думает он.
Молния играет сполохами на его лице; Бену и невдомек, что начался новый день. Двадцать восьмое мая 1985 года перешло в двадцать девятое. Внизу, закрытый грозовыми облаками, спит во тьме Западный Иллинойс. Натрудив спины на посевной, спят как убитые фермеры; им снятся живые, мимолетные сны. Кто знает, что ходит по их овинам, погребам и полям в такую грозу? Никто не ведает, известно только, что стихия разбушевалась. Грозовой воздух донельзя наэлектризован.
Когда самолет выходит из пелены облаков, звучат колокольчики. Тряска прекращается. Бен Хэнском засыпает. Перегородка между прошлым и настоящим полностью исчезает, и он, словно в глубокий колодец, падает сквозь года, точно летит по ночным туннелям. 1981-й, 1977-й, 1969-й и вдруг — вот он, июнь 1958 года, яркое летнее солнце проникает в закрытые глаза спящего Бена. Он видит не темноту над Западным Иллинойсом, а яркое солнце.
Июнь. Двадцать семь лет назад. Дерри, Мейн.
Перезвон.
Звонок.
Школа.
Вот она, школа…
Ура школе…
2
Конец!
Звонок раскатился по коридорам деррийской школы — огромного кирпичного здания на Джексон-стрит. При этом звуке одноклассники Бена дружно возликовали, а миссис Дуглас, обычно самая строгая из учителей, не предприняла никаких попыток унять класс. Возможно, она знала, что эта задача невыполнима.
— Дети! — обратилась она к классу, когда смолкли хлопки и крики. — Прошу минуту внимания.
Среди возбужденных голосов раздалось несколько кряхтящих стонов. Миссис Дуглас держала в руках табели успеваемости.
— Меня-то переведут, — весело проговорила Сэлли Мюллер, обратясь к Бев Марш, сидевшей в другом ряду. Сэлли — веселая, миловидная отличница. Бев тоже миловидная, симпатичная, но в этот день у нее не было и следа того веселого возбуждения, какое овладевает всеми в последний день занятий. Она угрюмо смотрела на свои поношенные спортивные туфли; на щеке у нее виднелся желтый, уже отцветающий синяк.
— А мне по фигу, переведут меня или не переведут, — сказала Бев.
Сэлли презрительно хмыкнула. «Порядочным девочкам неприлично так выражаться», — вот что говорила ее гримаса. Затем Сэлли повернулась к Грете Боуи.
«Вероятно, этот веселый звонок, возвестивший о конце учебного года, и заставил Сэлли забыться и заговорить с Бев», — подумал Бен. Сэлли Мюллер и Грета Боуи были из богатых семей и жили на Вест-Бродвее, а родители Бев жили в трущобном районе на Лоуэр-Мейн-стрит. Лоуэр-Мейн-стрит и Вест-Бродвей разделяло расстояние не более полутора миль, но любой мальчишка, даже в возрасте Бена, знал, что между ними дистанция огромного размера, все равно что от Земли до Плутона. Достаточно было взглянуть на одежду Бев: дешевый свитер, мешковатую не по размеру юбку, как будто она досталась ей из запасников Армии Спасения, достаточно было посмотреть на поношенные спортивные туфли — и становилось ясно, как далеко Бев до Сэлли. Но Бену все равно больше нравилась Бев, гораздо больше, чем Сэлли. У Сэлли и Греты были красивые наряды; Бен подозревал, что обе девчонки, возможно, каждый месяц делают завивку, но это не меняло главного: делай они перманент хоть каждый день, все равно они так бы и остались теми, кем были: тщеславными, надутыми снобами.
«Бев лучше, — подумал он, — гораздо лучше». Хотя доведись ему прожить миллионы лет, он, наверное, так и не осмелился бы заговорить с ней. И все же иногда, в безысходные зимние дни, когда за окном сонно желтеет небо, точно спящая кошка, калачиком свернувшаяся на диване, когда миссис Дуглас бубнит урок математики (что-нибудь про деление или общий знаменатель у двух дробей), или читает вопросы из учебника, или рассказывает о полезных ископаемых Парагвая, — в эти дни, когда кажется, что уроки никогда не кончатся, ну и пусть не кончаются, все равно на улице слякоть, Бен нет-нет да и взглянет украдкой на Беверли, выхватит взглядом ее лицо; сердце его защемит от отчаяния и в то же время как будто светлеет. Как видно, он влюбился в Беверли по уши; не случайно, когда по радио «Пингвины» пели свой шлягер «Земной ангел» — «Милая моя… все мысли о тебе», — Бен всякий раз думал о Беверли. Да что и говорить, это было глупо, глупо, как использованная гигиеническая салфетка «Клинекс», глупо, и тут ничего не поделаешь. Ему казалось, что таким толстякам, как он, которых еще называют «жиртрест», дозволено любить красивых девушек разве что в глубине сердца. А если бы он признался Беверли, она бы либо высмеяла его (ужасно), либо издала какой-нибудь нехороший звук, как если бы ее затошнило от отвращения (а это еще хуже).
— Ну а теперь, пожалуйста, подходите по одному. Я буду вызывать. Поль Андерсон… Клара Бордо… Грета Боуи… Кэлвин Кларк… Сесси Кларк…
Пятиклассники выходили по одному, исключая разве что близнецов Кларков, которые подошли, как обычно, взявшись за руки; различить их можно было только по длине белокурых волос и по одежде: на ней было платье, а на нем джинсы. Каждый получал у учительницы свой желтовато-коричневый табель с американским флагом и клятвой верности на титуле и с Иисусовой молитвой на обороте. Получив табели, ученики степенно выходили из класса, а затем топоча мчались по коридору к раскрытым входным дверям. Потом стремглав неслись по улице: кто на велосипеде, кто вприпрыжку, кто на воображаемых скакунах. Эти похлопывали себя по бокам — получалось что-то вроде стука копыт, иные размахивали руками и пели наподобие «Боевого гимна республики»: «Я видел зарево, пылала наша школа».
— Марсия Фэддон… Фрэнки Фирк… Бен Хэнском…
Бен поднялся, бросив прощальный взгляд на Беверли Марш. Теперь он не увидит ее до конца лета. Он направился к учительскому столу. Одиннадцатилетний толстозадый мальчишка в отвратительных новых джинсах с блестящими медными пуговицами и трущимися друг о друга штанинами. Он покачивал бедрами, точно девица. Живот перекатывался из стороны в сторону. Мешковатый бумажный спортивный свитер, хотя на дворе теплынь. Бен почти всегда носил такие свитеры: очень стыдился своей большой груди. Стыдился еще с первого учебного дня после рождественских каникул, когда он по совету мамы надел фирменную спортивную рубашку, и шестиклассник Белч Хаггинс, увидев его обнову, противным голосом закричал: «Эй, ребята, смотрите-ка, что Санта Клаус подарил на Рождество Бену Хэнскому! Бюстгальтер шестого размера!» Белч умирал со смеху в восторге от своего остроумия. Остальные тоже смеялись, в том числе несколько девчонок. В ту минуту пред Беном разверзлась преисподняя. Бен упал бы в нее безропотно. Даже не пикнул, разве что, может, пробормотал слова благодарности.
С того дня он носил бумажные спортивные свитеры; у него их было четыре, и все сидели на нем мешком: коричневый, зеленый и два синих. В этом, и только в этом, ему удалось проявить твердость и настоять на своем желании — одно из тяжких испытаний в его безмятежном детстве, которое прошло в беспрекословной почтительности к родителям. Если бы в тот день он увидел, что Беверли Марш хохочет вместе со всеми, он бы, наверное, сгорел от стыда и умер.
— Очень приятно было учить тебя в этом году, Бенджамин, — сказала миссис Дуглас, вручая ему табель.
— Спасибо, миссис Дуглас.
— Па-сибо, мис-сус Дубас.
Это был, разумеется, Генри Бауэрс. Генри учился вместе с Беном в пятом классе, хотя должен был окончить шестой, как и его приятели Белч Хаггинс и Виктор Крис: остался на второй год. Учительница его не вызвала, а это не предвещало ничего хорошего. Бену было тревожно: как-никак, в этом есть доля его вины, и Генри это отлично известно.
На прошлой неделе, во время годовой контрольной, миссис Дуглас бросила бумажки с номерами в шляпу, а затем рассадила учеников кого куда, смотря кому какой выпал жребий. Бен оказался в заднем ряду с Генри Бауэрсом. Как обычно, Бен локтем загородил тетрадь и склонился над нею в три погибели, живот приятно упирался в край стола. Для вдохновения Бен то и дело посасывал кончик авторучки.
Почти всю первую половину экзамена по математике, что был во вторник, с другого ряда до Бена доносился шепот, тихий, почти не слышный, шепот большого знатока конспирации, примерно так передают сообщения на тюремном дворе:
— Дай списать!
Бен посмотрел налево и встретился взглядом с Генри Бауэрсом, в глазах у того была написана ярость. Генри был крепкий малый даже для своих двенадцати лет. Руки и ноги у него были налиты мускулами, как у работяги-фермера. Отец его имел репутацию полоумного, у него был небольшой земельный участок в конце Канзас-стрит, около дороги на Ньюпорт, и Генри по меньшей мере тридцать часов в неделю вкалывал на огороде: мотыжил землю, пропалывал сорняки, собирал урожай, если, конечно, было что собирать.
Волосы у Генри были острижены коротко и смотрелись этаким воинственным авианосцем, сквозь который проглядывала белая макушка. Передние вихры были набриолинены, в кармане джинсов у Генри всегда лежал тюбик бриолина, которым он постоянно пользовался, в результате волосы впереди походили на зубья сенокосилки. От Генри всегда исходил сильный запах пота и фруктовой жвачки. Собираясь в школу, Генри всегда надевал розовую мотоциклетную куртку с орлом на спине. Однажды один четвероклассник по глупости захихикал при виде этой куртки. Генри повернулся на каблуках, проворный, как ласка, стремительный, как гадюка, и дважды смазал по лицу наглеца. Тот потерял три передних зуба, а Генри, отправленный домой, получил две недели каникул. Бен надеялся, но то был слабый проблеск надежды, он надеялся, что Генри исключат из школы. Увы, дерьмо всегда всплывает. По окончании испытательного срока Генри как ни в чем не бывало с важным видом завернул на школьный двор, наводя трепет своей розовой курткой и густо набриолиненными волосами. Оба опухших глаза являли цветные следы синяков, которые наставил ему отец в наказание за то, что Генри «дрался на школьном дворе». Следы битья со временем исчезли, и школьникам пришлось как-то сосуществовать с Генри, для них урок не прошел даром. Бен что-то не мог припомнить, чтобы с той поры кто-нибудь осмеливался отпускать какие-то шутки насчет розовой мотоциклетной куртки с орлом на спине.
Когда Генри зловеще прошептал, требуя, чтобы Бен дал ему списать, в голове у Бена пронеслись три мысли. Во-первых, если миссис Дуглас застукает, что Генри списал у него, то она поставит им обоим неудовлетворительные оценки. Во-вторых, если он не даст Генри списать, Генри наверняка поймает его после занятий и врежет, как тому малому; при этом Хаггинс заломит ему одну руку, а Крис — другую. Это были детские мысли, и в этом не было ничего удивительного: как-никак, Бен был еще ребенок. Третья и последняя мысль была изощреннее, так мог подумать только взрослый:
«Ну поймает он меня. Может поймать. А может, я последнюю неделю учебного года постараюсь не попадаться ему на глаза. За лето, думаю, он все забудет. Забудет точно, он такой дурной, глупый. Если он завалит эту контрольную, его, возможно, не переведут в другой класс. А если он останется на третий год, мы будем с ним в разных классах. Во всяком случае, учиться вместе мы не будем. Я перейду в неполную среднюю раньше его. И возможно, избавлюсь от его общества».
— Дай списать, — снова прошептал Генри. Черные глаза его горели, требовали.
Бен покачал головой и еще надежнее загородил свои примеры локтем.
— Я тебя урою, жирный, — прошептал Генри, на сей раз громче. На листках у него была написана только фамилия и ничего больше. Он был в отчаянии. Если он провалит экзамены и останется на третий год, отец с него шкуру сдерет. — Дай списать, а то хуже будет.
Бен снова решительно покачал головой, щеки у него дрожали. Он был испуган, но настроен решительно. Впервые в жизни он осознал, что принял ответственное решение, и это тоже пугало его, хотя он не мог объяснить себе этот испуг; пройдут долгие годы, прежде чем он наконец поймет, что холодный расчет, тщательная прагматическая оценка затрат — признаки взросления — страшили его даже больше, чем сам Генри. От Генри еще, может, удастся ускользнуть. Но от взросления никуда не денешься: когда он станет взрослым, у него, возможно, всегда будут такие мысли.