Противостояние
Часть 74 из 212 Информация о книге
Ты лжешь, подумал Ларри. Но почему?
– Надин, если ты… – начал он.
– Я же сказала, что мне не снятся сны! – пронзительно, даже истерично закричала она. – Почему ты не можешь оставить меня в покое? Зачем изводишь меня?
Она встала и почти бегом отошла от костра.
Люси неуверенно посмотрела ей вслед, а потом тоже поднялась на ноги.
– Я пойду к ней.
– Хорошо. Джо, останешься со мной, лады?
– Ады, – ответил Джо и начал расстегивать футляр с гитарой.
* * *
Люси вернулась с Надин через десять минут. Видно было, что обе плакали, но Ларри заметил, что между ними установились хорошие отношения.
– Извини меня, – сказала Надин Ларри.
– Ничего страшного.
Больше эта тема не поднималась. Они сидели и слушали, как Джо исполняет свой репертуар. Он делал большие успехи, и теперь наряду с уханьем и похрюкиванием изо рта у него вылетали отдельные слова.
Наконец они улеглись спать: Ларри с одного края, Надин с другого, Джо и Люси – посредине.
Сначала Ларри приснился сон о темном человеке, стоящем где-то в вышине, потом о старой негритянке на крыльце. Только в этом сне он знал, что темный человек приближается, идет по кукурузному полю, прокладывает дорогу сквозь кукурузу, к его лицу прилеплена эта ужасная ухмылка, и он идет к ним, сокращая и сокращая разделяющее их расстояние.
Ларри проснулся среди ночи, с перехваченным горлом, задыхаясь от ужаса. Остальные спали как убитые. Темный человек шел за ним не с пустыми руками. В этом сне темный человек знал, кто он. На руках, словно жертвоприношение, он нес полуразложившееся и распухшее тело Риты Блейкмур, частично съеденное лесными сурками и ласками. Ларри почувствовал неодолимое желание броситься к его ногам, покаяться и смиренно признать, что никакой он не хороший парень, а неудачник, созданный только для того, чтобы брать.
Наконец он снова заснул. Без сновидений. Проснулся в семь утра, замерзший, с затекшим телом, голодный и с переполненным мочевым пузырем.
– Господи!.. – опустошенно выдохнула Надин. Ларри посмотрел на нее и увидел разочарование, такое глубокое, что даже слезы тут помочь не могли. Надин побледнела, а ее прекрасные глаза затуманились и потускнели.
В конечную точку своего маршрута они прибыли вечером девятнадцатого июля, в четверть восьмого, и к тому времени их тени заметно удлинились. Ехали они целый день, лишь несколько раз останавливались на пять минут, чтобы чуть передохнуть. На ленч в Рандольфе у них ушло всего полчаса. Никто не жаловался, хотя после шести часов непрерывной езды на мотоцикле тело Ларри затекло и болело так, словно в него вонзили множество иголок.
Теперь они стояли перед металлическим забором. Внизу, за их спинами, раскинулся город Стовингтон, точно такой же, каким его видел Стью Редман в последние два дня своего заточения. За забором и лужайкой, когда-то аккуратно выкошенной, а теперь поросшей высокой травой и усыпанной листьями и ветками, занесенными сюда ветром во время послеполуденных гроз, стояло трехэтажное здание. Ларри предположил, что большая его часть скрыта под землей.
Не вызывало сомнений, что там нет ни одной живой души.
В центре лужайки стоял щит с надписью:
СТОВИНГТОНСКИЙ ПРОТИВОЭПИДЕМИЧЕСКИЙ ЦЕНТР
ФЕДЕРАЛЬНОЕ УЧРЕЖДЕНИЕ!
ПОСЕТИТЕЛИ ДОЛЖНЫ ОТМЕТИТЬСЯ НА ГЛАВНОЙ ПРОХОДНОЙ
Под этими строчками были написаны другие, и именно на них они и смотрели.
ШОССЕ 7 ДО РУТЛАНДА – ЗДЕСЬ ВСЕ МЕРТВЫ
ШОССЕ 4 ДО СКАЙЛЕРВИЛЛЯ – МЫ ЕДЕМ НА ЗАПАД
ШОССЕ 29 ДО АВТОСТРАДЫ 87 – В НЕБРАСКУ
НА ЮГ ПО А-87 ДО А-90 – СЛЕДУЙТЕ ПО НАШЕМУ МАРШРУТУ
НА ЗАПАД ПО А-90 – ИЩИТЕ УКАЗАНИЯ
ГАРОЛЬД ЭМЕРИ ЛАУДЕР
ФРЭНСИС ГОЛДСМИТ
СТЮАРТ РЕДМАН
ГЛЕНДОН ПИКУОД БЕЙТМАН
8 ИЮЛЯ 1990 ГОДА
– Гарольд, дружище, – пробормотал Ларри. – Мне не терпится пожать тебе руку и купить пива… или «Пейдей».
– Ларри! – вскрикнула Люси.
Надин потеряла сознание.
Глава 45
Утром двадцатого июля она вышла на крыльцо без двадцати одиннадцать, с чашкой кофе и гренком, как выходила каждый день, если рекламный термометр «Кока-Колы» за окном над кухонной раковиной показывал больше пятидесяти градусов[123]. Стояло лето, на памяти матушки Абагейл – самое лучшее с тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, когда умерла ее мать, прожившая долгие девяносто три года. «Остается только сожалеть, что другие не могут им насладиться», – думала она, осторожно усаживаясь в кресло-качалку без подлокотников. Но разве люди когда-нибудь наслаждались летом? Некоторые – да; наслаждались юные влюбленные и старики, чьи кости слишком хорошо помнили морозные укусы зимы. Но теперь большинство малых и старых ушло, вместе со всеми остальными. Господь сурово покарал человечество.
Кто-то, может быть, и стал бы утверждать, что эта кара несправедлива, однако матушка Абагейл так не считала. Когда-то Он сделал это с помощью воды, а когда-нибудь сделает с помощью огня. Не ее дело – судить Господа, но она бы хотела, чтобы Он избавил ее от той задачи, которую перед ней поставил. Тем не менее, когда дело касалось Его суждений, матушку Абагейл вполне устраивал ответ Бога, данный Моисею из горящего куста. «Кто ты?» – спросил Моисей, а Бог строго ответил ему: «Я есмь Сущий»[124]. Другими словами, Моисей, хватит тебе здесь тереться, взял руки в ноги и пошел.
Она хрипло засмеялась, и кивнула, и опустила гренок в кофе, чтобы он стал мягче. Шестнадцать лет прошло с тех пор, как она распрощалась с последним зубом. Беззубой она вышла из утробы матери – и беззубой ей предстояло сойти в могилу. Год спустя, когда ей самой исполнилось девяносто три, правнучка Молли с мужем подарили ей вставные челюсти на День матери, но они натирали десны, и она вставляла их в рот, только когда знала, что Молли и Джим приедут в гости. Лишь тогда она доставала зубы из коробочки, которая лежала в ящике комода, мыла и ставила куда положено. А если у нее оставалось время до приезда Молли и Джима, вставала перед пятнистым кухонным зеркалом, корчила рожи, рычала сквозь эти большие белые зубы и смеялась до коликов в животе. Она выглядела, как старая черная эверглейдсская аллигаторша.
Возможно, она была старой и слабой, но голова у нее работала исправно. Абагейл Фримантл, так ее звали, родилась в тысяча восемьсот восемьдесят втором году, и у нее имелось свидетельство о рождении, доказывающее сей факт. За свою жизнь она видела много всякого и разного, но ничто не могло сравниться с событиями последнего месяца. Нет, никогда она не сталкивалась ни с чем подобным, а теперь ей предстояло стать частью случившегося, и она негодовала. Старая женщина, она хотела отдыхать, радуясь смене времен года между здесь и сейчас и тем мигом, когда Бог устанет смотреть на ее жизнь и решит призвать на Небеса. Но что происходило, если ты о чем-то спрашивал Бога? Ты получал ответ: «Я есмь Сущий», – и на том все заканчивалось. Когда Его собственный Сын просил отвести чашу сию от Его губ, Бог не ответил… И она не подходила для отведенной ей роли – никогда, ни в коем случае. По ночам, когда в кукурузе свистел ветер, она, обыкновенная грешница, со страхом думала о том, как в начале тысяча восемьсот восемьдесят второго года Бог посмотрел с небес на новорожденную девочку, появившуюся между ног матери, и сказал Себе: Пусть живет подольше. У нее будет одно дельце в тысяча девятьсот девяностом году, по другую сторону целой горы листков отрывного календаря.
Пребывание здесь, в Хемингфорд-Хоуме, подходило к концу, а последнее дело ждало ее на западе, у самых Скалистых гор. Моисея Он определил в горовосходители, Ноя – в кораблестроители. Проследил, чтобы Сына распяли. Так неужели Он будет обращать внимание на то, как отчаянно боится Эбби Фримантл человека без лица, который бродит по ее снам?
Она никогда не видела его; да и зачем? Она и так знала, что он – тень, пробегающая по кукурузе в полдень, порыв холодного воздуха, ворон, таращащийся с телефонных проводов. Его голос слышался ей во всех звуках, которые пугали ее: в мягком тиканье жука-точильщика под ступенями, предвещавшем скорую смерть кого-то из близких; в громком грохоте послеполуденного грома, прокатывавшемся между облаками, которые надвигались с запада, как кипящий Армагеддон. Иногда темный человек не издавал никаких звуков, только ночной ветер шуршал кукурузой, но Абагейл знала, что он здесь и, что еще хуже, не так уж уступает в могуществе самому Богу; в такие моменты ей казалось, что она – на расстоянии вытянутой руки от темного ангела, бесшумно пролетавшего над Египтом, убивая первенцев в каждом доме, дверь которого не пометили кровью. И это пугало ее больше всего. От страха она вновь становилась ребенком и понимала, что только ей известно о его жутком могуществе, тогда как другие всего лишь знали о существовании темного человека и боялись его.
– Ну и ладно. – Она отправила в рот последний кусок гренка. Продолжила раскачиваться, допивая кофе. День выдался ясным и солнечным, у нее ничего особенно не болело, и она прочла краткую благодарственную молитву за все, что получила от Бога. Бог великий, Бог добрый – даже маленький ребенок мог выучить эти слова, вобравшие в себя весь мир, добро и зло.
– Бог великий, – начала матушка Абагейл, – Бог добрый. Благодарю Тебя за солнечный свет. За кофе. За то, что вчера я без проблем справила большую нужду. Ты не ошибся, эти финики сделали свое дело, но, Господь, вкус мне не понравился. Разве я не молодец? Бог великий…
Она почти допила кофе, поставила чашку на пол и начала раскачиваться на качалке, подставив солнцу лицо, похожее на какую-то странную скальную поверхность, испещренную угольными прожилками. Она задремала, потом уснула. Ее сердце, стенки которого стали тонкими, будто папиросная бумага, билось и билось, как и каждую минуту последних тридцати девяти тысяч шестисот тридцати дней. А чтобы убедиться, что она дышит, пришлось бы положить руку ей на грудь, как младенцу в колыбельке.
Но на ее губах играла улыбка.
Жизнь, конечно же, изменилась в сравнении с годами ее детства. Фримантлы прибыли в Небраску как освобожденные рабы, и правнучка Молли, цинично и отвратительно смеясь, предположила, что деньги, на которые отец Абагейл купил новое жилье – деньги, заплаченные ему Сэмом Фримантлом из Льюиса, штат Южная Каролина, за те восемь лет, что отец и его братья оставались на плантации после завершения Гражданской войны, – выданы исключительно для успокоения совести. Абагейл придержала язык, когда Молли все это говорила, – Молли и Джим, да и все остальные по молодости не понимали ничего, кроме очень-очень хорошего и очень-очень плохого, – но внутренне закатила глаза и сказала себе: «Деньги, выплаченные для успокоения совести? Что ж, а бывают ли более чистые деньги?»
Итак, Фримантлы поселились в Хемингфорд-Хоуме, и Эбби, последний ребенок в семье, родилась уже здесь, в новом доме. Ее отец взял верх и над теми, кто не хотел ничего покупать у негров, и над теми, кто не хотел ничего им продавать. Землю он приобретал маленькими участками, чтобы не тревожить тех, кого волновало «нашествие черномазых ублюдков». Он первым из всех фермеров округа Полк применил севооборот, первым использовал химические удобрения. В марте тысяча девятьсот второго Гэри Сайтс пришел к ним домой, чтобы сообщить, что Джона Фримантла приняли в «Грейндж»[125]. Первого чернокожего во всей Небраске. Тот год вообще выдался очень удачным.
Абагейл полагала, что любой человек, оглянувшись, мог выбрать один год и сказать: «Этот самый лучший». У каждого человека находилась одна смена сезонов, когда все складывалось как нельзя лучше, легко и гладко. Точно в сказке. И только потом человек задавался вопросом: а почему вообще так случилось? Это было все равно что разом поместить в холодную кладовую десять вкусных блюд, чтобы все они пропитались ароматом друг друга; грибы – ветчиной, ветчина – грибами; оленина – легким привкусом куропатки, а куропатка – едва приметной остротой маринованных огурцов. С высоты прожитых лет человеку может захотеться, чтобы все хорошее, что уложилось в один особенный год, растянулось на более длительный срок. Берешь какое-нибудь радостное событие и переносишь в трехлетний период, о котором ты не помнишь ровным счетом ничего, ни хорошего, ни даже плохого, а потому знаешь, что в это время все шло согласно порядку, заведенному в мире, который создал Бог и наполовину разрушили Адам и Ева: грязное отправляли в стирку, пол мыли, о детях заботились, одежду штопали; три года ничто не нарушало ровный, серый поток времени, кроме Пасхи, Четвертого июля, Дня благодарения и Рождества. Но никому не ведомы пути Господни, когда дело касается Его чудес, и для Эбби Фримантл, как и для ее отца, тысяча девятьсот второй год выдался очень удачным.
Эбби полагала, что во всей семье лишь она одна – не считая, разумеется, ее папочки – понимала, какое это великое, почти беспрецедентное событие – приглашение в «Грейндж». Он становился первым негром-грейнджером Небраски и, весьма вероятно, первым негром-грейнджером Соединенных Штатов. Джон не питал иллюзий насчет того, какую цену придется заплатить за это ему и его семье, понимал, что наслушается и грубых шуток, и оскорблений от тех людей – и прежде всего от Бена Конвея, – которые выступали против этого приглашения. Но он также видел, что Гэри Сайтс предлагал ему нечто большее, чем просто шанс на выживание: Гэри предлагал ему процветание наравне с другими фермерами кукурузного пояса.
Стоило ему стать членом «Грейнджа», и проблема покупки хороших семян отпадала сама собой. Вместе с необходимостью везти урожай в Омаху и искать там покупателя. Прекращались споры из-за прав на воду, постоянно возникавшие с Беном Конвеем, который терпеть не мог ни ниггеров, вроде Джона Фримантла, ни негрофилов, вроде Гэри Сайтса. Возможно, ему перестал бы докучать и окружной сборщик налогов. Короче, Джон Фримантл принял приглашение, и голосование завершилось в его пользу (со значительным перевесом), но, конечно, хватило и едких шпилек, и злобных шуток. О том, как енота (читай: негра) поймали на чердаке «Грейндж-холла»; о том, как младенец-негр отправился на небеса и получил черные крылышки, поэтому вместо ангела его прозвали летучей мышью. Бен Конвей долго еще объяснял людям, что члены «Грейнджа» проголосовали за Джона Фримантла по одной причине: близился детский карнавал, а им требовался негр на роль африканского орангутана. Джон Фримантл делал вид, что ничего этого не слышит, а по возвращении домой цитировал Библию: «Кроткий ответ отвращает гнев», «Какой мерою мерите, такою отмерено будет вам» – и его любимое, произносимое не со смирением, а в непреклонной надежде: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю»[126].
И мало-помалу он наладил отношения с соседями. Не со всеми, конечно, не с такими бешеными, как Бен Конвей и его сводный брат Джордж, не с Арнольдсами и не с Диконами, но со всеми остальными. В тысяча девятьсот третьем они обедали у Гэри Сайтса со всей его семьей, прямо в гостиной, как белые люди.
А в тысяча девятьсот втором Абагейл играла на гитаре в «Грейндж-холле», причем не в балаганной постановке про ленивых ниггеров, а на конкурсе для белых «Мы ищем таланты», который устраивался в конце года. Ее мать категорически возражала. То был один из редких случаев, когда она открыто выступила против мужа в присутствии детей (правда, дети к тому времени уже весьма приблизились к среднему возрасту, да и у самого Джона волосы почти полностью поседели).
– Я знаю, в чем тут дело, – плача, говорила она. – Ты, Сайтс и этот Фрэнк Феннер вместе все это придумали. С них спроса нет, Джон Фримантл, но ты-то что вбил в голову? Они же белые. Ты можешь сидеть с ними во дворе и говорить о пахоте. Ты даже можешь выпить с ними пива в городе, если Нейт Джексон пустит тебя в свой салун. Прекрасно! Я знаю, что тебе пришлось вынести за последние годы, никто лучше меня не знает. Я знаю, что ты улыбался, когда у тебя в сердце бушевал степной пожар. Но сейчас речь о другом! Это же твоя дочь! Что ты скажешь, если она поднимется на сцену в своем хорошеньком белом платьице, а они поднимут ее на смех? Что ты будешь делать, если они забросают ее гнилыми помидорами, как Брика Салливана на певческом концерте? И что ты ответишь ей, если она подойдет к тебе в испачканном этими помидорами платье и спросит: «Почему, папочка? Почему они это сделали, и почему ты позволил им это сделать?»
– Знаешь, Ребекка, – ответил Джон, – мне кажется, мы не должны вмешиваться. Решать ей и Дэвиду.