Долорес Клейборн
Часть 21 из 22 Информация о книге
Он продолжал говорить, но вряд ли я слышала его, Энди, — моя голова слишком была занята собственным заполнением пустот и проделывала это настолько быстро, что я подумала, что, должно быть, знала, что они умерли… где-то в глубине души я знала это. Гринбуш сказал, что они выпили и ехали на машине со скоростью более ста миль в час, когда девочка просмотрела поворот и влетела в карьер; он сказал, что, скорее всего, оба были мертвы задолго до того, как эта двухместная жестянка затонула.
Он сказал, что эта тоже был несчастный случай, но я наверняка знала намного больше о несчастных случаях, чем он.
Возможно, Вера тоже разбиралась в них лучше, и, возможно, она всегда знала, что ссора в то лето не имела никакого отношения к тому, получит или нет Хельга водительские права в штате Мэн; это просто была самая подходящая кость, которую они могли выбрать. Когда Мак-Олиф спросил меня, о чем мы спорили с Джо до того, как он принялся душить меня, я ответила: в основном из-за денег, но подспудно из-за пьянства. Поверхностная сторона людских ссор частенько отличается от мотивов, толкающих к ссорам, насколько мне известно. Вполне возможно, что в действительности они спорили о том, что случилось с Майклом Донованом год назад.
Вера и ее управляющий домом убили мужа, Энди, — она сделала это, но выкрутилась и рассказала мне об этом. Ее тоже никто не обвинил, но иногда в семье находятся люди, знающие отгадку головоломки, не известную закону и полиции. Такие, как Селена, например… а возможно, и такие, как Дональд и Хельга Донованы. Представляю, как они смотрели на Веру в то лето до того, как возникла ссора в ресторане, и они покинули Литл-Толл навсегда. Я снова и снова пыталась вспомнить, какими были их глаза, когда они смотрели на нее, были ли они похожи на глаза Селены, когда она смотрела на меня, но не могла сделать этого. Возможно, со временем мне это удастся, но теперь я уже ничего не загадываю наперед, если вы понимаете, о чем я говорю.
Я знаю, что шестнадцать лет — это слишком мало для такого озорника, каким был Дон Донован, чтобы пользоваться водительскими правами, — он был слишком молод, а если еще учесть и такую скоростную машину, вот вам и рецепт несчастья. Вера была достаточно умна, чтобы понимать это, и она должна была быть напугана до смерти, она ненавидела мужа, но сына любила больше жизни. Я знаю это. Однако она все равно подарила ему машину. Несмотря на все свое упрямство и выносливость, она положила эту ракету ему в карман и, как выяснилось позже, в карман Хельге тоже, хотя Дон, возможно, только начинал бриться. Мне кажется, это было чувство вины, Энди. Может быть, мне хочется думать, что это было только это, потому что мне не хочется думать, что к этому примешивался страх, что парочка богатеньких детишек, таких как они, могли шантажировать свою мать и вымогать что-то за смерть своего отца. Я действительно так не думаю… но и это возможно; это вполне возможно. В мире, где мужчина может потратить месяцы, пытаясь затащить в постель собственную дочь, мне все кажется возможным.
— Они мертвы, — сказала я Гринбушу. — Это вы пытаетесь сказать мне?
— Да, — ответил он.
— Они были мертвы более тридцати лет, — произнесла я.
— Да, — снова подтвердил он.
— И все, что она рассказывала мне о них, — продолжала я, — было ложью.
Он снова прокашлялся — этот человек, наверное, один из самых великих чистильщиков горла в мире, если взять нашу с ним сегодняшнюю беседу за образец, — а когда он снова заговорил, то голос его почти напоминал человеческий.
— Что она рассказывала вам о них, мисс Клейборн? — спросил он.
А когда я подумала об этом, Энди, я поняла, что она чертовски много говорила о них начиная с лета 1962 года, когда приехала постаревшей лет на десять и похудевшей фунтов на двадцать. Я помню, как она сказала мне, что Дональд и Хельга, возможно, проведут здесь август, и попросила позаботиться, чтобы в доме было достаточно их любимого печенья — единственное, что они ели на завтрак. Я помню ее приезд в октябре — именно в ту осень Кеннеди и Хрущев решали, подносить или нет горящую спичку к фитилю, — когда она сказала мне, что в будущем я буду видеть ее чаще. «Надеюсь, детей ты тоже увидишь», — сказала она, но что-то еще было в ее голосе, Энди… и в ее глазах…
В основном я думала о выражении ее глаз, когда стояла, держа в руке телефонную трубку. Все эти годы она рассказывала мне о них тысячи подробностей: в какую школу они ходят, чем они занимаются, с кем встречаются (Дональд женился, и у него двое детей, согласно Вере; Хельга вышла замуж и развелась), но я поняла, что с лета 1962 года ее глаза говорили мне только одно, повторяя это снова и снова: они умерли. Ага… но, может быть, не полностью умерли. Хотя бы пока тощая, костлявая дурнушка — экономка на острове у побережья штата Мэн — продолжает верить, что они живы.
Отсюда мои мысли перекинулись к лету 1963 года-к лету, когда я убила Джо, к лету солнечного затмения. Вера была увлечена затмением, но не только потому, что это было неповторимое в жизни событие. Ничего подобного. Она влюбилась в него потому, что считала, что оно сможет привлечь Дональда и Хельгу обратно в Пайнвуд. Она повторяла мне это снова и снова. И нечто в ее глазах, нечто, знавшее, что они мертвы, исчезло из ее глаз весной и в начале лета того года.
Знаешь, о чем я думаю? Я думаю, что в период марта — апреля 1963 года и до середины июля Вера Донован была сумасшедшей; мне кажется, что в эти несколько месяцев она действительно считала их живыми. Она стерла воспоминания об этом вытаскиваемом лебедкой «корвете» из своей памяти; она вернула себе веру в то, что они живы, огромным усилием води. Веру в то, что они живы? Нет, это не совсем так. Затмение разума вернуло их в жизнь.
Она сошла с ума, я уверена, что она хотела оставаться сумасшедшей — может быть, чтобы вернуть их, может, в наказание себе, а может, и то и другое одновременно, — но под конец в ней оказалось слишком много здравого смысла, и она не смогла сделать это. В последнюю неделю, дней за десять до затмения, все начало рушиться. Я помню это время, когда все мы, работавшие на нее, готовились к этой безбожной экспедиции в день солнечного затмения и к последовавшей за ней вечеринке, как будто все это происходило только вчера. Она была «в хорошем расположении духа весь июнь и начало июля, и где-то к тому времени, когда я отослала своих детей, все пошло в тартарары. Именно тогда Вера стала действовать, как Красная Королева из „Алисы в Стране Чудес“, орала на людей, как только они попадали в ее поле зрения, увольняла прислугу направо и налево. Мне кажется, именно тогда ее последняя попытка вернуть их к жизни разлетелась вдребезги. Она знала, что они мертвы и никогда уже больше не оживут, но она все равно продолжала подготовку к вечеринке. Можешь ли ты представить, какой волей и силой духа нужно для этого обладать?
Я помню, как Вера сказала мне еще кое-что — это случилось после того, когда я вступилась за уволенную ею девочку Айландеров. Когда Вера позже подошла ко мне, я была уверена, что она тоже уволит меня. Вместо этого она протянула мне сумочку с приспособлениями для наблюдения за затмением и произнесла то, что было — по крайней мере, для Веры Донован — извинением. Она сказала, что иногда женщине приходится быть заносчивой стервой. «Иногда, — сказала она мне, — стервозность остается единственным, на чем еще может держаться женщина».
«Ага, — подумала тогда я. — Когда не остается ничего другого, то только это. Это всегда остается»…
— Мисс Клейборн? — донесся до меня голос, и тогда я вспомнила, что все еще разговариваю по телефону; я абсолютно забыла об этом. — Мисс Клейборн, вы слышите меня?
— Да, — ответила я,
Он спросил меня, что Вера рассказывала мне о них, и его вопрос навеял на меня воспоминания о тех томительно печальных и грустных старых временах ., но я не могла понять, как я могу рассказать ему все это, как можно рассказать обо всем этом человеку из Нью-Йорка, которому ничего не известно о нашей жизни на Литл-Толле. О том, как она жила на Литл-Толле. Иначе говоря, человеку, досконально осведомленному в делах могущественных «Апджон» и «Миссисипи вэлли энд пауэр», но абсолютно не разбирающемуся в проводах, вылезающих из углов. Или в зайчиках из пыли.
Он снова заговорил:
— Я спросил, что она рассказывала вам…
— Она просила меня держать их комнаты наготове и запасаться их любимым печеньем, — ответила я. — Она говорила, что хочет быть готовой, потому что они могут решить вернуться в любой момент. — И это было очень близко к правде, Энди, — в любом случае достаточно близко к истине для Гринбуша.
— Это поразительно! — воскликнул он тоном какого-то чудаковатого доктора, выносящего приговор: «Это опухоль мозга!»
Потом мы поговорили еще немного, но я плохо помню, о чем именно. Кажется, я снова говорила ему, что ничего не хочу, ни единого цента, и по его голосу — пытающемуся понравиться мне и немного подбодрить одновременно — я поняла, что, когда он разговаривал с тобой, Энди, ты ни единым словом не обмолвился ему о тех подробностях, которые сообщил тебе и всем желающим слушать на Литл-Толле Сэмми Маршан. Наверное, ты посчитал, что это его не касается, по крайней мере пока.
Я помню, как говорила ему, чтобы он передал все сиротскому приюту, а он отвечал, что не может сделать этого. Он говорил, что это смогу сделать я, как только состоится официальное утверждение завещания (но ничто в мире не сможет его убедить в том, что я сделаю это, когда наконец-то пойму, что именно произошло), но сам он не может распоряжаться деньгами.
В конце я пообещала, что позвоню ему, когда буду чувствовать себя «в более ясном состоянии ума», как это определил он, а затем повесила трубку. Я еще долго простояла на месте как вкопанная — минут пятнадцать, может, даже больше. Меня… била дрожь. Я чувствовала себя так, будто все эти деньги были на мне, прилипнув ко мне так же, как прилипали мухи к клейкой ленте, которую мой отец развешивал у дверей дома каждое лето, когда я была еще маленькой. Я боялась, что они еще плотнее прилипнут ко мне, как только я пошевелюсь, что они просто задушат меня.
Когда я наконец-то пошевелилась, я совсем забыла, что собиралась прийти в полицейский участок, чтобы встретиться с тобой, Энди. Честно говоря, я чуть не забыла, что все еще не одета. Я натянула старенькие джинсы и свитер, хотя платье, которое я собиралась надеть, аккуратно лежало на кровати (оно и до сих пор лежит там, если кто-нибудь не ворвался в дом и не сделал с ним то, что хотел бы сделать с человеком, которому оно принадлежит). Вдобавок ко всему я надела старенькие галоши.
Я обогнула огромный белый камень, торчавший между сараем и зарослями ежевики, и остановилась, чтобы послушать, как ветер шумит в этих колючих зарослях. Оглянувшись, я увидела светлый цементный квадрат на месте нашего колодца. От увиденного по моему телу пробежала дрожь, как бывает с больным гриппом, когда он выходит на холод. Я пересекла Русский Луг и спустилась вниз, туда, где Ист-лейн переходит в Ист-Хед. Там я постояла немного, позволив морскому ветру откинуть назад мои волосы и омыть меня чистотой, как он всегда делал это. Затем я спустилась по ступеням.
О, не беспокойся, Фрэнк, — веревка у их начала и предупреждающий знак все еще там; просто меня уже не пугала эта шаткая лестница после всего, через что мне пришлось пройти.
Пошатываясь, я спустилась к подножью лестницы. Когда-то там была старая городская пристань — так старожилы называют Симмонс-док, — но теперь от нее ничего не осталось, кроме нескольких блоков и двух огромных железных колец, вбитых в гранит и полностью покрытых ржавчиной. Мне они казались глазницами в черепе дракона, если, конечно, такие существа вообще есть. В детстве я часто ловила рыбу на этом месте, Энди, и мне кажется, я считала, что этот док всегда был здесь, но море уносит и разрушает все.
Я села у подножья лестницы, подложив под себя галоши, и провела там следующие семь часов. Начался отлив, потом прилив, а я все еще сидела там.
Я пыталась подумать о деньгах, но не могла собраться с мыслями. Возможно, люди, обладающие таким богатством всю жизнь, могут, но я не могла. При каждой попытке я вспоминала взгляд Сэмми Маршана, когда он увидел скалку.. а потом посмотрел на меня. Это все, что значат деньги для меня сейчас — потемневший взгляд Сэмми Маршана и его слова: «Я думал, что она не может ходить. Ты всегда говорила мне, что она не может ходить, Долорес».
Потом я подумала о Дональде и Хельге. «Обманешь меня раз — позор тебе», — ни к кому не обращаясь, произнесла я, сидя у кромки воды так близко, что иногда волны накатывали мне на ноги, вздымая вокруг белые фонтанчики пены. «Обманешь меня дважды — позор мне». Но ведь Вера никогда не обманывала меня по-настоящему… ее глаза никогда не обманывали меня.
Я вспомнила, как однажды меня поразил один факт — это произошло в конце шестидесятых ~ ведь я никогда больше не видела их, ни разу с того времени, когда управляющий отвез их на материк в тот июльский день 1961 года. И это настолько выбило меня из колеи, что я нарушила свою давно установившуюся привычку никогда не заговаривать о них, пока Вера сама не заговорит о них первой. «Как поживают дети, Вера? — спросила я ее — слова слетели с моего языка прежде, чем я успела даже подумать, — клянусь Господом, что именно так оно и было. — Как они действительно поживают?»
Я помню, что Вера вязала в гостиной, сидя в кресле у окна, а когда я спросила, то она замерла и взглянула на меня. В тот день солнце сильно припекало, оно отбрасывало яркие полоски на ее лицо, и было нечто настолько пугающее в том, как она выглядела пару секунд, что я чуть не закричала. И только потом, когда это ощущение прошло, я поняла, что причиной возникшего страха были ее глаза. Глубоко посаженные черные круги в лучах яркого солнца, когда все остальное было светлым. Они напомнили мне его глаза, когда он смотрел на меня из глубины колодца… как будто маленькие черные камешки или кусочки угля вдавили в белую пасту.
Секунду или две мне казалось, что я вижу привидение. Потом она слегка пошевелила головой, и это снова была Вера, это она снова сидела здесь и выглядела так, будто слишком много выпила с вечера. Такое бывало уже не раз.
«Я действительно не знаю, Долорес, — ответила она. — Мы отдалены друг от друга».
Это все, что она сказала, и это все, что ей нужно было сказать. Все эти ее рассказы об их жизни — придуманные истории, как я теперь уже знаю, — не открыли мне больше, чем эти несколько слов: «Мы отдалены друг от друга». Большую часть времени, проведенного мной в Симмонс-доке, я размышляла над этим ужасным словом. Отдалены. От одного звука этого слова мурашки пробегают у меня по коже.
Я сидела там и собирала все эти старые кости в последний раз, а потом я отложила их в сторону и ушла с того места, где провела большую часть дня. Я решила, что для меня не так уж и важно, чему поверишь ты или кто-то другой. Все кончено, видишь ли, — для Джо, для Веры, для Майкла Донована, для Дональда и Хельги… и для Долорес Клейборн тоже. Так или иначе, но все мосты, соединяющие прошлое с настоящим, сожжены. Знаешь, у времени тоже есть свое пространство, как то, что находится между островом и материком; только единственный паром, на котором можно пересечь его, это память, а она как корабль-призрак — если тебе захочется, чтобы она исчезла, то со временем так и произойдет.
Но прочь все это — забавно, как все поворачивается, разве не так? Я помню, что промелькнуло у меня в голове, когда я снова поднималась по этим шатким ступеням, — то же самое, что и в тот момент, когда Джо высунул свою руку из колодца и чуть не сбросил меня вниз: «Я вырыл яму для своих врагов, но сам упал в нее». Мне казалось, когда я ступала по этим полуразрушенным ступеням (допуская, что они выдержат меня и во второй раз), что это наконец-то произойдет и что я всегда знала, что этим кончится. Просто мне понадобилось больше времени, чтобы упасть в мой колодец, чем это потребовалось Джо.
У Веры тоже была своя яма — и, если я и благодарю судьбу, так это за то, что мне не пришлось грезить о том, чтобы мои дети вернулись в жизнь, как это делала она… хотя иногда, когда я разговариваю по телефону с Селеной и слышу, как заплетается у нее язык, я думаю, существует ли какой-нибудь выход для любого из нас из боли и печали наших жизней. Я не смогла обмануть ее, Энди, — позор мне.
Но все равно, я приму все, что будет, и, стиснув зубы, все выдержу — совсем как раньше. Я не устану помнить о том, что двое из моих детей все же живы и что они преуспевают вопреки тому, чего ожидали от них на Литл-Толле, когда они были еще детьми, преуспевают наперекор тому, кем они могли бы стать, если бы их папаша не накликал на себя несчастный случай 20 июля 1963 года. Видишь ли, жизнь — это не выбор и предложение, и если я когда-нибудь забуду поблагодарить Бога за то, что моя девочка и один из моих сыновей живы, в то время как Верины дети мертвы, я отвечу за грех неблагодарности, когда предстану перед Высшим Судом. Мне бы не хотелось этого. На моей совести и так достаточно грехов — и, возможно, на моей душе тоже. Но послушайте меня, вы трое, выслушайте хоть это, если вы так ничего и не поняли: все, что я сделала, я сделала ради любви… из-за естественной материнской любви к своим детям. Это самая сильная любовь в этом мире, и самая смертельная. Нет на земле человека сильнее и страшнее, чем мать, которая боится за своих детей.
Когда я снова поднялась на вершину лестницы, я вспомнила свой сон и замерла наверху, как раз за веревкой ограждения, глядя на море, — сон, в котором Вера продолжала передавать мне тарелки, а я продолжала ронять их. Я вспомнила звук камня, пробивающий голову Джо, и то, насколько эти два звука похожи.
Но в основном я думала о Вере и о себе — двух суках, живших на каменном выступе у побережья штата Мэн, живших вместе последние несколько лет. Я подумала о том, как эти две суки засыпали вместе, когда на старшую наваливались страхи, и о том, как они проводили годы в этом огромном доме, — две стервы, которые закончили тем, что большую часть времени тратили на то, чтобы досадить друг другу. Я вспоминала, как она обманывала меня, а я отвечала ей тем же, и как радовалась каждая из нас, когда ей удавалось выиграть раунд. Я думала о том, каково ей приходилось, когда зайчики из пыли наседали на нее, как она визжала и дрожала, будто животное, загнанное в угол более сильным соперником, собирающимся разорвать его на куски. Я вспомнила, как садилась на ее кровать, обнимала ее и чувствовала эту ее дрожь. Я ощущала ее слезу на своей шее, и я гладила ее жиденькие ломкие волосы и говорила:
«Ш-ш-ш, дорогая… ш-ш-ш. Эти проклятые зайчики все ушли. Ты в безопасности. Со мной ты в безопасности».
Но если я и поняла что-нибудь, Энди, так это то, что они никогда не исчезают по-настоящему, никогда. Может показаться, что вы избавились от них и что больше нигде нет ни пылинки, а потом они появляются снова, они напоминают лица, они всегда похожи на лица, и лица, на которые они похожи, всегда те, которые вы никогда не хотели бы видеть снова — во сне или наяву.
Я думала и о том, как она лежала на ступеньках лестницы и говорила, что устала и хочет умереть. И когда я стояла на той шаткой площадке у моря в мокрых галошах, я отлично понимала, почему именно я стою на этих настолько прогнивших ступенях, что даже озорники не станут играть здесь после уроков, Я тоже устала. Я прожила свою жизнь так, как смогла. Я никогда не боялась работы, никогда не плакала из-за того, что мне предстоит сделать, даже когда это были ужасные вещи. Вера была права, когда говорила, что иногда женщине приходится быть стервой, чтобы выжить, но быть стервой — это тяжкая работа, должна я вам сказать, и я очень устала. Я хотела умереть, и мне показалось, что еще не поздно снова спуститься вниз, но что в этот раз мне вовсе не обязательно спускаться до подножья… если я не хочу этого.
Затем я снова услышала ее — Веру. Я услышала ее голос так же, как в ту ночь у колодца, не только внутри себя, но и ушами. Только в этот раз голос был более глухим, должна я вам сказать, тогда, в 1963 году, он был более живым.
— О чем это ты можешь еще думать, Долорес? — спросила она своим противным тоном Поцелуй-Меня-в-Задницу. — Я заплатила большую цену, чем ты; я заплатила больше, чем кто-либо когда-нибудь, но я все равно продолжала жить с этой покупкой. Я сделала даже больше, чем это. Когда у меня остались только зайчики из пыли и сны, я взяла сны и сама составляла их. Пыльные зайчики? Ну что ж, они добрались до меня в самом конце, но я же прожила с ними до этого столько лет. Теперь и у тебя их целое стадо, но если тебя покинуло мужество, которое было у тебя, как в тот день, когда ты сказала мне, что увольнение девочки Айландеров самое несправедливое дело, тогда давай. Давай, прыгай. Потому что без мужества, Долорес Клейборн, ты всего-навсего еще одна глупая старуха.
Я вздрогнула и оглянулась, но вокруг простирался только Ист-Хед, темный и мокрый от морской пыли, висящей в воздухе в ветреные дни. Кругом не было ни души. Я еще немного постояла там, наблюдая за плывущими по небу облаками — мне нравится наблюдать за ними, они так высоко, и они такие свободные и молчаливые, как будто там у них есть свои пути и задачи, — а затем я повернулась и направилась к дому. Раза два или три я останавливалась, чтобы немного передохнуть, потому что от долгого сидения на сыром воздухе у подножья лестницы у меня стала невыносимо ныть спина. Но я переборола и это. Вернувшись домой, я приняла три таблетки аспирина, села в машину и отправилась прямо сюда.
Вот и все.
Нэнси, я вижу, что у тебя накопилась уже целая дюжина этих маленьких кассеток, а твой чертов магнитофончик, должно быть, сейчас уже выйдет из строя. Как и я, но я пришла сюда, чтобы сказать свое слово, и я сказала его — каждое слово, и каждое мое слово — правда. Поступи со мной как полагается, Энди; я сыграла свою роль, теперь я в согласии с самой собой. Я считаю, что это единственное, что действительно имеет значение; это и знание того, кто ты на самом деле. Я знаю, кто я: Долорес Клейборн, через два месяца мне исполнится шестьдесят шесть, я демократка и всю свою жизнь прожила на острове Литл-Толл.
Мне кажется, я хочу добавить еще две вещи, Нэнси, прежде чем ты нажмешь на кнопочку «СТОП». В конце концов, во всем мире выживают только стервы… а что касается зайчиков из пыли — да черт с ними!
* * *
notes
Note1
Корд (мера дров) равен 3,63 кубических метра. (Здесь и далее прим. переводчика).
Note2
Игра слов: Christmas — Рождество и rice — рис.
Note3