Дьюма-Ки
Часть 9 из 123 Информация о книге
В этом направлении берег уходил далеко-далеко — слепяще белая лента между сине-серым Заливом и униолой. Где-то вдалеке я разглядел тёмную точку, может, и две. В остальном этот сказочный, словно с открытки, пляж пустовал. Другие дома находились дальше от берега, а когда я посмотрел на юг, то увидел над пальмами только одну крышу (чуть ли не акр оранжевой черепицы) той самой гасиенды, которую заметил днём раньше. Я мог закрыть её ладонью и почувствовать себя Робинзоном Крузо.
Я двинулся в ту сторону, отчасти потому, что для меня, как левши, это естественно — поворачивать налево. А главным образом — потому что мог видеть, куда иду. Далеко я не ушёл, в тот день у меня и мысли не было о Великой береговой прогулке, я хотел точно знать, что сумею вернуться к моему костылю, и, как бы там ни было, эта прогулка стала первой. Я помню, как оглядывался и восхищённо смотрел на свои следы на песке. В утреннем свете каждый левый отпечаток выглядел чётким и крепким, словно оставленный штамповочным прессом. Большинство правых такой чёткостью не отличались, всё-таки ногу я немного подволакивал, но поначалу даже они смотрелись не хуже левых. Я сосчитал шаги, когда двинулся в обратном направлении. Всего получилось тридцать восемь отпечатков. К тому времени бедро гудело от боли. Мне более чем хотелось вернуться в дом, достать из холодильника стаканчик йогурта и посмотреть, соответствует ли работа кабельного телевидения обещаниям Джека Кантори.
Как выяснилось, соответствовала.
iii
Таким и установился для меня распорядок на утро: апельсиновый сок, прогулка, йогурт, текущие события. Я подружился с Робин Мид, молодой женщиной, ведущей «Хедлайн-ньюс» с шести до десяти утра. Скучный распорядок, не так ли? Но со стороны жизнь в государстве, где правит диктатор, тоже может показаться скучной (диктаторам нравится скука, диктаторы обожают скуку), даже если грядут великие события.
Травмированные тело и мозг не просто похожи на диктатуру; они и есть диктатура. Нет более безжалостного тирана, чем боль, нет более жестокого деспота, чем спутанность сознания. Понимать, что мой мозг повреждён не меньше тела, я начал, как только окончательно выяснилось, что я один, а другие голоса в голове затихают. Моя попытка задушить жену, с которой прожил двадцать пять лет, лишь за то, что она хотела стереть с моего лба пот, имела к этому минимальное отношение. Тот факт, что мы не занимались любовью в те месяцы, что прошли между несчастным случаем и расставанием, даже не пытались, также не был главным, хотя я полагал, что это проявление более серьёзной проблемы. И даже неожиданные и подрывающие силы вспышки ярости не тянули на главное.
Потому что главным стало отторжение. Не знаю, как ещё можно описать происходившее тогда со мной. Моя жена вроде бы изменилась… превратилась в кого-то ещё. Большинство людей в моей жизни тоже стали какими-то другими, и более всего ужасало, что я плевать на это хотел. Поначалу говорил себе, что изменения, которые я ощущал и в моей жене, и в моей жизни, естественны для человека, иногда неспособного даже вспомнить, как называется та штуковина, что застёгивает брюки: волния, колния, долболния? Я говорил себе, что это пройдёт, но оно не проходило, и когда Пэм сказала, что хочет развестись со мной, следом за злостью я почувствовал облегчение: теперь не оставалось сомнений в том, что я имел право испытывать отторжение, по крайней мере по отношению к ней. Потому что теперь она действительно изменилась. Сняла форму «Фримантла» и ушла из команды.
В первые недели на Дьюма-Ки это самое отторжение позволяло мне легко и непринуждённо увиливать от прямых ответов. Я отвечал на письма, обычные и электронные, которые получал от Тома Райли, Кэти Грин, Уильяма Боузмана-третьего (неувядаемого Боузи), короткими репликами: «У меня всё хорошо», «Погода хорошая», «Кости срастаются», — которые имели мало общего с моей реальной жизнью. И когда поток их писем сначала обмелел, а потом иссяк, я об этом нисколько не сожалел.
Только Илзе по-прежнему оставалась в моей команде. Только Илзе отказывалась снять форму. Вот она никакого чувства отторжения у меня не вызывала. Илзе оставалась на моей стороне стеклянной стены, всегда готовая протянуть мне руку. Если я не присылал ей электронного письма, она звонила. Если я не звонил три дня, звонила она. Ей я не лгал о своих планах порыбачить в Заливе или обследовать Эверглейдс.[26] Илзе я говорил правду, точнее, ту часть правды, которая не давала ей повода принять меня за безумца.
К примеру, рассказывал ей о моих утренних прогулках по берегу, и о том, что каждый день я ухожу чуть дальше, но не о «числовой игре»… потому что выглядела она так глупо… или, возможно, тянула на навязчивость.
В то первое утро я отошёл от «Розовой громады» на тридцать восемь шагов. На следующее утро я выпил ещё один огромный стакан апельсинового сока и опять вышел на берег. В этот раз отмерил сорок пять шагов, довольно-таки длинную дистанцию для меня, практически не расстававшегося с костылём. Но мне удалось убедить себя, что на самом деле шагов только девять. Вот этот мысленный фокус и лёг в основу «числовой игры». Вы делаете шаг, потом два, три, четыре, пять… и всякий раз сбрасываете счётчик в голове на ноль, пока не доберётесь до девяти. Потом складываете все эти цифры, от одного до девяти, и получаете сорок пять. Если вам кажется, что это безумие, не буду спорить. Нет, не буду спорить.
На третье утро я удалился от «Розовой громады» на десять шагов без костыля (то есть в действительности на пятьдесят пять, или прошёл туда и обратно примерно девяносто ярдов). Неделей позже я довёл свой рекорд до семнадцати… и если вы сложите все эти числа, то получите сто пятьдесят три. Я отшагал их, повернулся к своему дому и поразился, как же он далеко. Даже стало как-то не по себе от мысли, что предстоит преодолеть такое расстояние.
«Ты можешь это сделать, — говорил я себе. — Это легко. Каких-то семнадцать шагов, и всё». Я говорил это себе, но не Илзе.
Чуть дальше каждый день, оставляя позади следы. К тому времени, когда Санта-Клаус появился в торговом центре «Би-нева-роуд», куда Джек Кантори иногда привозил меня за покупками, я сделал удивительное открытие: все мои следы, когда я шёл на юг, были чёткими. Правую ногу я начинал подволакивать (что тут же сказывалось на отпечатке правой кроссовки) только на обратном пути.
Ходьба вошла в привычку, меня не останавливали даже дождливые дни. Второй этаж виллы представлял собой один большой зал. Пол застилал розовый ковёр, огромное окно выходило на Мексиканский залив. И больше в зале ничего не было. Джек предложил мне составить список мебели, сказал, что может заказать всё в той самой компании, сдающей мебель в аренду, услугами которой воспользовался, обставляя первый этаж… при условии, что на первом этаже меня всё устраивало. Я заверил его, что меня всё устраивает, но желания захламлять второй этаж не выразил. Мне нравилась пустота этого зала. Она стимулировала моё воображение. Так что я попросил приобрести для второго этажа три вещи: простой стул с прямой спинкой, мольберт и тренажёр «беговая дорожка» производства корпорации «Сай-бекс». Такое возможно? Джек ответил утвердительно, и слова у него не разошлись с делом. Три дня, и всё необходимое уже стояло на втором этаже. С того самого момента и до конца моего пребывания на Дьюма-Ки я поднимался на второй этаж, если хотел рисовать карандашом или красками, или воспользоваться тренажёром, когда погода не позволяла выйти из дома. И пока я жил на вилле «Розовая громада», на втором этаже из мебели был только стул с прямой спинкой.
Да и вообще дождливых дней выдавалось не так уж много — не зря Флориду называют Солнечным штатом. По мере того как мои прогулки на юг удлинялись, точка или точки, которые я увидел в первый же день, превратились в двоих людей… во всяком случае, двоих я видел гораздо чаще, чем одного. Один человек, вроде бы с соломенной шляпой на голове, сидел в инвалидном кресле. Второй толкал кресло или сидел рядом с ним.
Они появлялись на берегу около семи утра. Иногда один мог уйти, оставив второго в кресле на берегу, а потом вернуться с чем-то сверкающим на солнце. Я подозревал, что это кофейник или поднос с завтраком, или и то, и другое. Я также подозревал, что жили эти двое в огромной гасиенде, площадь оранжевой черепичной крыши которой составляла акр или около того. Гасиенда замыкала ряд домов, затем дорога утыкалась в джунгли, покрывающие остальную часть острова.
iv
Я так и не смог до конца привыкнуть к пустынности этого места. «Там должно быть очень тихо», — заверяла меня Сэнди Смит, но всё равно я представлял себе пляж, который к полудню заполняется людьми: пары, загорающие на одеялах или смазывающие друг друга защитным лосьоном, студенты, играющие в волейбол с закреплёнными на бицепсах ай-подами, ковыляющие по кромке воды маленькие дети в обвисших купальниках, гидроциклы «джет-скай», проносящиеся взад-вперёд в сорока футах от берега.
Джек напомнил мне, что на календаре декабрь.
— Если говорить о туризме, то месяц между Днём благодарения и Рождеством во Флориде — мёртвый сезон. Не такой мёртвый, как август, но близко к этому. К тому же… — Он очертил рукой широкий круг. Мы стояли у почтового ящика с красным числом 13, и Джек выглядел очень спортивно в обрезанных джинсах и рубашке «Морских дьяволов»[27] (порванной, как требовала мода). — Туристов здесь не ждут. Дрессированных дельфинов не увидишь. На острове всего семь домов, считая тот, здоровенный… и джунгли. Там, кстати, есть ещё один дом, полуразвалившийся. Так, во всяком случае, говорят на Кейси-Ки.
— А что не так с Дьюмой, Джек? Прекрасный пляж, девять миль дорогой флоридской земли — и никакого строительства. В чём дело?
Он пожал плечами.
— Насколько я знаю, какие-то проблемы с правом собственности. Хотите, чтобы я выяснил поточнее?
Я подумал, покачал головой.
— Вам не нравится? — В голосе Джека слышалось искреннее любопытство. — Вся эта тишина и покой? Потому что мне, скажу вам откровенно, как перед Богом, точно как-то не по себе.
— Нет, — ответил я. — Отнюдь. — И не соврал. Излечение — вид мятежа, а все успешные мятежи начинаются втайне.
— А что вы тут делаете? Уж извините за вопрос.
— Утром занимаюсь физическими упражнениями. Читаю. Сплю во второй половине дня. И рисую. Со временем, возможно, перейду на краски, но пока я ещё к этому не готов.
— Некоторые ваши рисунки очень даже хороши для любителя.
— Спасибо тебе, Джек, на добром слове.
Не знаю, то ли он хотел просто сказать что-то приятное, то ли говорил правду. Может, значения это и не имело. Когда дело касается картин, всякий раз это субъективное мнение, верно? Я только знал: со мной что-то происходило. В моей голове. Иногда это пугало. По большей части невообразимо радовало.
В основном я рисовал наверху, в зале, который начал воспринимать как «Розовую малышку». Оттуда я мог видеть только Залив да линию горизонта, но у меня была цифровая камера, и я иногда фотографировал что-то ещё, распечатывал фотографии, прикреплял к мольберту (мы с Джеком поставили его так, чтобы во второй половине дня свет на него падал сбоку) и рисовал эту «картинку». В отборе объектов для фотографирования вроде бы не было никакой логики или системы, хотя, когда я написал об этом Кеймену в электронном письме, он сказал, что подсознание, если оставить его в покое, само пишет стихи.
Может, si,[28] может, нет.
Я нарисовал мой почтовый ящик. Я рисовал кусты, траву, цветы, которые видел вокруг «Розовой громады», потом Джек купил мне книгу («Распространённые растения побережья Флориды»), и я смог давать названия моим рисункам. Названия помогали: как-то добавляли уверенности. К тому времени я уже вскрыл вторую коробку карандашей, а в запасе лежала третья. Рядом с моей виллой росли алоэ, кермек лавандовый (со множеством крошечных жёлтых цветков, и каждый — с густо-фиолетовым сердечком), фитолакка американская с длинными, лопатообразными листьями, и моя любимица, софора, которую в книге «Распространённые растения побережья Флориды» называли ещё ожерельным кустом — за стручки, формой похожие на бусины.
Я рисовал и ракушки. Разумеется, рисовал. Ракушек хватало везде, они во множестве лежали на берегу в пределах тех коротких дистанций, которые я мог преодолевать на своих двоих. Дьюма-Ки сотворили из ракушек, и скоро я принёс в дом не один десяток.
И практически каждый вечер, когда солнце скатывалось за горизонт, я рисовал закат. Я знал, что закаты — расхожий штамп, собственно, поэтому и рисовал. Мне казалось, что, сумев хоть раз пробиться сквозь стену «всё-это-было-было-было», я смогу чего-то достичь. Вот и рисовал картину за картиной, но получалось не очень. Я вновь пытался накладывать жёлтое на оранжевое, но мои усилия результата не давали. Внутреннего свечения не получалось. Каждый закат являл собой карандашную мазню, где цвета говорили: «Мы пытаемся сказать тебе, что горизонт в огне». Вы, безусловно, можете купить штук сорок куда лучших закатов на любом субботнем уличном вернисаже в Сарасоте или Венис-бич. Несколько рисунков я сохранил, но большинство вызывали у меня такое отвращение, что я их выбрасывал.
Однажды вечером, после череды неудач, я вновь наблюдал, как верхушка солнечного диска исчезает за горизонтом, оставляя после себя хэллоуиновские краски вечерней зари, и вдруг подумал: «Это корабль. Вот что придало моей первой картине толику магии. Закатный свет, казалось, пробивал корабль насквозь». Возможно, я был прав, но в тот вечер ни один корабль не разрывал горизонт. Его прямая линия разделяла тёмную синеву внизу и оранжево-жёлтую яркость наверху, которая ещё выше обретала нежно-зеленоватый оттенок. Его я передать не мог — жалкая коробка цветных карандашей этого не позволяла.
У ножек моего мольберта валялось штук двадцать цветных фотографий. Мой взгляд упал на снятую крупным планом софору, ожерельный куст. И в этот момент вдруг зачесалась моя фантомная правая рука. Я зажал жёлтый карандаш зубами, наклонился, поднял фотографию софоры, всмотрелся в неё. Уже смеркалось, но верхний зал, который я называл «Розовая малышка», долго держал свет, так что его хватало, чтобы насладиться мелкими деталями: моя цифровая камера с абсолютной точностью «схватывала» крупный план.
Не думая, что делаю, я прикрепил фотографию к углу мольберта и добавил софоровый браслет к моему закату. Работал быстро, сначала сделал набросок (несколько дуг, ничего больше, — это веточка софоры), потом принялся раскрашивать: коричневое на чёрное, потом яркое пятно жёлтого, остатки цветка. Я помню, с какой сосредоточенностью доводил до ума яркий конус — так же сосредоточенно я работал, когда мой бизнес делал первые шаги, когда каждое здание (даже каждая заявка на строительство здания) становилось вопросом жизни и смерти. Я помню, как в какой-то момент вновь зажал карандаш зубами, чтобы почесать руку, которой не было; я всё время забывал о потерянной части моего тела. Люди с ампутированным конечностями забывают, и всё тут. Их разум забывает, и по мере выздоровления тело тоже разрешает такую забывчивость.
Что я особенно чётко помню о том вечере, так это удивительное, божественное ощущение: три или четыре минуты я словно держал молнию за хвост. Но потом в комнате начало темнеть, тени, казалось, поплыли по розовому ковру к блёкнувшему прямоугольнику панорамного окна. На мольберт ещё падали остатки света, но я уже не мог разглядеть, что же мне удалось нарисовать. Я поднялся, прихрамывая, обогнул тренажёр, держа курс на выключатель у двери, включил верхний свет. Потом проделал обратный путь, развернул к себе мольберт, и у меня перехватило дыхание.
Софоровый браслет накладывался на линию горизонта, как щупальце некоего морского существа, достаточно большого, чтобы проглотить супертанкер. Единственное жёлтое пятно могло быть глазом чудовища. И — для меня это было куда более важным — браслет-щупальце каким-то образом вернул закату истинность той красоты, которой я любовался каждый вечер.
Эту картину я отложил в сторону. Потом спустился вниз, разогрел в микроволновке обед «Хангри мен» с жареной курицей и съел всё до последней крошки.
v
Следующим вечером я совместил закат с пучками пырея, и яркий оранжевый свет, пробивающийся сквозь зелень, превратил горизонт в лесной пожар. Днём позже я попробовал пальмы, но получилось нехорошо, ещё один штамп — я буквально видел девушек, исполняющих гавайский танец «хула», и слышал треньканье гитар. После этого я поставил на горизонт большую старую раковину стромбиды. Закат полыхал вокруг неё, как корона, и результат, во всяком случае, для моего восприятия, получился невероятно жутким. Эту картину я развернул к стене, думая, что завтра, когда я посмотрю на неё, она потеряет свою силу. Ничего не изменилось. Во всяком случае, для меня.
Я сфотографировал картину цифровой камерой и «прицепил» фотографию к электронному письму. Письмо это положило начало приведённой ниже переписке. Все письма я распечатал и сложил в папку:
EFreel9 to KamenDoc
10:14
9 декабря
Кеймен, я говорил Вам, что снова рисую картины. Это Ваша вина, поэтому самое меньшее, что Вы можете сделать — открыть прикреплённый файл и сказать, что Вы думаете по этому поводу. Вид из моего окна. Щадить мои чувства незачем.
Эдгар
KamenDoc to EFreel9
12:09
9 декабря
Эдгар, я думаю, Вы продвинулись в правильном направлении. СИЛЬНО ПРОДВИНУЛИСЬ.
Кеймен
P.S. По правде говоря, картина удивительная. Словно неизвестный Дали. Вы определённо что-то нашли. И сколь велико это что-то?
EFreel9 to KamenDoc
13:13
9 декабря
Не знаю. Может, и велико.
Э. Ф.