Дьюма-Ки
Часть 41 из 123 Информация о книге
— Если я умру… и я могу, могу умереть мгновенно, как сеньор Браун… ты позаботишься об Элизабет, пока ей не найдут нового человека? Это не такой тяжёлый труд, а рисовать ты сможешь и здесь. Света хватает, не так ли? Свет тут потрясающий!
Он начал меня пугать.
— Уайрман…
Он развернулся, глаза его блеснули, левый — сквозь кровавую сеть расширенных и лопнувших капилляров.
— Пообещай, Эдгар! Нам нужен план! Если у нас его не будет, они увезут её, поселят в доме престарелых, и она умрёт за месяц! За неделю! Я это знаю! Поэтому — пообещай!
Я подумал, что он скорее всего прав. И я подумал, что у него начнётся новый припадок, здесь и сейчас, если я не смогу стравить часть распиравшей его тревоги. Вот я и пообещал. А потом добавил:
— Возможно, ты проживёшь гораздо дольше, чем думаешь, Уайрман.
— Конечно. Но я всё запишу. На всякий случай.
iii
Вновь он предложил отвезти меня к «Розовой громаде» на гольф-каре. Я ответил, что пешая прогулка доставит мне удовольствие, но я не отказался бы от стакана сока, прежде чем двинуться в обратный путь.
Свежевыжатым соком из флоридских апельсинов я наслаждаюсь, как любой другой человек, но, признаюсь, в то утро попросил сок по другой причине. Уайрман оставил меня в маленькой комнатке возле той части застеклённого центрального коридора «Эль Паласио», что выходила к берегу. Комнатку эту он приспособил под кабинет, хотя я не понимал, как заниматься бумагами человеку, который не мог читать дольше пяти минут кряду. Я догадался (и меня это тронуло), что ему, вероятно, помогала Элизабет, помогала много, ещё до того, как её состояние начало ухудшаться.
Направляясь на террасу завтракать, я заглянул в эту комнатку и заметил некую серую папку, которая лежала на ноутбуке. Уайрман в эти дни наверняка им не пользовался. А теперь я раскрыл папку и взял один из трёх рентгеновских снимков.
— Большой стакан или маленький? — крикнул Уайрман из кухни, так меня напугав, что я едва не выронил снимок.
— Обычного хватит! — отозвался я. Засунул снимок в холщовую сумку и закрыл папку. А ещё через пять минут уже плёлся вдоль берега.
iv
Кража у друга радовать меня не могла… пусть даже речь шла об одном рентгеновском снимке. Не нравилось мне и ещё одно: я промолчал о том, что сделал с Кэнди Брауном. Мог бы сказать, и после истории с Томом Райли Уайрман мне поверил бы. Даже без появившейся у него толики сверхъестественных способностей — поверил бы. В этом, собственно, и заключалась проблема. Ума Уайрману хватало. Если мне удалось взмахом кисти отправить Кэнди Брауна в морг округа Сарасота, тогда, возможно, я мог и другое: помочь одному бывшему адвокату с пулей в голове там, где пасовали врачи. А если не мог? Лучше не будить ложных надежд… по крайней мере за пределами собственного сердца, где они были на удивление высоки.
Когда я добрался до «Розовой громады», правое бедро выло от боли. Я повесил полупальто в стенной шкаф, принял пару таблеток оксиконтина и тут заметил мигающую лампочку на автоответчике.
Звонил Наннуцци. Он обрадовался моему решению. Да, действительно, если и остальные мои работы под стать тем, что он уже видел, галерея «Скотто» с радостью проведёт мою выставку, будет гордиться такой честью и организует всё до Пасхи, когда зимние туристы разъезжаются по домам. Он спрашивал, сможет ли он с одним или двумя компаньонами подъехать и взглянуть на другие законченные работы? Они захватили бы с собой и типовой контракт.
Это были хорошие новости (потрясающие новости), но по ощущениям всё это происходило на другой планете, с другим Эдгаром Фримантлом. Я сохранил сообщение и начал уже подниматься по лестнице, держа в руке украденный рентгеновский снимок, но остановился. «Розовая малышка» для моих целей не годилась, потому что не годился мольберт. Не годился и холст с масляными красками. Для этого — не годились.
Хромая, я вернулся в большую гостиную. Там на журнальном столике лежала стопка альбомов и несколько коробок цветных карандашей, но и они не годились. В ампутированной правой руке появился лёгкий, блуждающий зуд, и впервые я подумал, что действительно могу это сделать… если найду соответствующее для этой работы передаточное звено, медиума.
Я подумал о том, что медиум — ещё и человек, канал связи с загробной жизнью, и рассмеялся. Нервно, конечно, что правда, то правда.
Поначалу не понимая, что мне нужно, я прошёл в спальню. Потом взглянул на стенной шкаф и понял. Неделей раньше я попросил Джека отвезти меня за покупками. Не в торговый центр «Перекрёсток», а в один из магазинов мужской одежды на «Сент-Арманд-Секл». Там я купил полдюжины рубашек из тех, что застёгиваются на пуговички снизу доверху. Илзе, когда была маленькой, называла их «Взрослые рубашки». Они все ещё лежали в целлофановых упаковках. Упаковки я сорвал, булавки вытащил, рубашки грудой покидал в стенной шкаф. Они мне не требовались. Я пришёл за картонными вставками.
Такими ярко-белыми прямоугольниками картона.
В карманчике дорожного футляра моего пауэрбука я нашёл маркер «Шарли». В прошлой жизни я ненавидел эти маркеры, потому что они воняли чернилами и пачкались. В этой полюбил толстые линии, которые они оставляли — линии, настаивающие на том, что они реально существуют, даже если всё остальное — видимость. Картонки, «Шарпи» и рентгеновский снимок мозга Уайрмана я отнёс во «флоридскую комнату», залитую ярким светом.
Зуд в ампутированной руке усилился. Но теперь он меня только радовал.
У меня не было экрана с подсветкой, на каких врачи просматривают рентгеновские снимки и томографические сканы, но стеклянная стена «флоридской комнаты» прекрасно его заменила. Мне даже не понадобился скотч. Я сумел засунуть край снимка в щель между стеклом и хромированной рамкой, и теперь смотрел на объект, по мнению многих, не существующий в природе: мозг адвоката. Он плавал на фоне Залива. Какое-то время я не отрывал от него глаз (сколько — не знаю, две… четыре минуты), зачарованный видом синей воды сквозь серую сердцевину «грецкого ореха», извилины которого превращали эту воду в туман.
Пуля выглядела чёрным обломком, начинающимся разваливаться на части. Чем-то напоминала маленький корабль. Или вёсельную лодку, плывущую по морю.
Я принялся за работу. Собирался нарисовать только мозг (без пули), но этим дело не ограничилось. Я продолжил и добавил воду, потому что, вы понимаете, этого требовала картина. Или моя ампутированная рука. А может, я имел в виду одно и то же. Я нарисовал даже не Залив, а всего лишь намёк на него, но он зримо присутствовал на картоне, и этого хватило, потому что я был действительно талантливым сукиным сыном. На всё ушло двадцать минут, а когда я закончил, на прямоугольнике картона человеческий мозг плавал в Мексиканском заливе. И получилось, чего уж там. Получилось круто.
И при этом жутко. Я бы обошёлся без этого слова, говоря о собственной работе, но деваться некуда. Сняв рентгеновский снимок со стекла и сравнив с моей картиной (пуля в произведении науки, никакой пули — в произведении искусства), я осознал то, что мне, наверное, следовало увидеть гораздо раньше. И уж точно после того, как я начал цикл «Девочка и корабль». Мои работы производили такое впечатление не потому, что воздействовали на нервные окончания, но потому, что люди знали (и на каком-то уровне сознания или подсознания они действительно это знали): перед ними нечто такое, что пришло из дальних мест, лежащих за пределами таланта. Все эти созданные на Дьюме картины вызывали ощущение ужаса, едва удерживаемого в узде. Ужаса, грозящего вырваться из-под контроля. Прибывающего под сгнившими парусами.
v
Я опять проголодался. Приготовил сандвич и принялся за него, усевшись перед компьютером. Я знакомился с последними успехами «Колибри» (эти «птички» превратились для меня в навязчивую идею), когда зазвонил телефон. Сняв трубку, я услышал голос Уайрмана.
— У меня не болит голова, — сообщил он.
— Ты теперь всегда будешь так здороваться? — спросил я. — Или в следующий раз начнёшь с «Я только что справил большую нужду»?
— Не надо обращать это в шутку. Голова у меня болела с момента, как я очнулся в столовой после того, как застрелился. Иногда в ней что-то гудело, иногда — грохотало, как в аду под Новый год, но она болела всегда. И вот уже полчаса, как боли нет. Я варил кофе, а она ушла. Просто ушла. Я не мог в это поверить. Поначалу подумал, что умер. Ходил на цыпочках, ожидая, что она вернётся и врежет по мне серебряным молотком Максвелла, но она не возвращается.
— Леннон-Маккарти, — вставил я. — Тысяча девятьсот шестьдесят восьмой год.[111] И не говори мне, что я ошибаюсь.
Он ничего не сказал. Молчал долго. Но я слышал его дыхание. Наконец он заговорил:
— Ты что-то сделал, Эдгар? Скажи Уайрману. Скажи папочке.
Я подумал о том, чтобы сказать: «Ни хрена я не делал». Потом прикинул, что он может заглянуть в папку и обнаружить пропажу одного рентгеновского снимка. Кроме того, внимания требовал и сандвич, начатый, но далеко не приконченный.
— А как твоё зрение? — спросил я. — Есть перемены?
— Нет, левая лампа по-прежнему выключена. И, если верить Принсайпу, никогда уже не включится. Во всяком случае, в этой жизни.
Чёрт. Но разве в глубине души я не знал, что работа не закончена? Утренняя возня с «Шарпи» и Картонкой не шла ни в какое сравнение с полноценным оргазмом прошлой ночи. Навалилась усталость. Сегодня ничего делать не хотелось — только сидеть и смотреть на Залив. Наблюдать, как солнце опускается в caldo largo, и не рисовать этот грёбаный закат. Да только оставался Уайрман. Уайрман, чёрт его дери.
— Ты ещё на связи, мучачо?
— Да. Можешь сегодня вызвать Энн-Мэри Уистлер на несколько часов?
— Зачем? Для чего?
— Чтобы ты мог мне попозировать. Хочу написать твой портрет. Если твой глаз не видит, полагаю, мне нужен Уайрман собственной персоной.
— Так ты что-то сделал. — Я едва слышал его, так тихо он говорил. — Ты меня уже нарисовал? По памяти?
— Загляни в папку с рентгеновскими снимками, — ответил я. — Приходи к четырём. Я хочу немного поспать. И принеси что-нибудь поесть. Живопись разжигает мой аппетит. — Я хотел уточнить: определённый вид живописи — но не стал. Подумал, что и так наговорил достаточно.
vi
Я не знал, удастся ли мне поспать, но заснул. Будильник разбудил меня в три часа дня. Я поднялся в «Розовую малышку» и провёл ревизию чистых холстов. Самый большой был пять футов на три, его-то я и выбрал. Выдвинул опорную стойку мольберта до предела и установил чистый холст вертикально. От вида этого белого прямоугольника, напоминающего поставленный вертикально гроб, у меня чуть затрепыхался желудок и задрожала кисть правой руки. Я пошевелил этими пальцами. Видеть их не мог, но чувствовал, как они разгибаются и сгибаются. Чувствовал, как ногти впиваются в ладонь. Длинные ногти. Отросли после несчастного случая, и подстричь их не было никакой возможности.
vii
Я промывал кисти, когда показался Уайрман. Он шёл по берегу неуклюже, словно медведь, поднимая стайки сыщиков. Он был в джинсах и свитере, без пальто. Температура воздуха начала подниматься.
Переступив порог, он прокричал приветствие, и я отозвался из «Розовой малышки», предложив ему подняться ко мне. Он поднялся и увидел большой холст на мольберте.
— Срань господня, амиго, когда ты сказал «портрет», я решил, что всё ограничится головой.
— Я тоже так думал, — ответил я. — Но, боюсь, будет недостаточно реалистично. Я уже провёл кое-какую подготовительную работу. Взгляни.
Украденный рентгеновский снимок и рисунок маркером лежали на нижней полке моего рабочего стола. Я протянул их Уайрману, потом сел перед мольбертом. Холст уже не был пустым и белым. У верхнего края его пятнал прямоугольный контур. Я приложил к холсту рубашечную картонку и обвёл её чёрным карандашом.
Уайрман молчал почти две минуты, переводил взгляд с рентгеновского снимка на рисунок и обратно. Потом едва слышно спросил:
— О чём мы тут говорим, мучачо? О чём мы говорим?
— Мы не говорим, — ответил я. — Пока. Дай мне рубашечную картонку.