11.22.63
Часть 101 из 184 Информация о книге
Я взглянул в окно, чтобы убедиться, что фургон уехал, а потом отправился в медленное, хромое путешествие к спальне. Сердце мягко и тяжело билось в груди. Каждый его удар отзывался стоном в сломанном носу и дрожью в распухшей левой половине моего лица, где, наверное, тоже была сломана лицевая кость. Боль гудела и в затылке. Шея затекла.
«Могло быть хуже, — напоминал я себе, хромая в спальню. — Ты же на своих ногах, разве нет? Только достань револьвер, положи его в бардачок и транспортируй себя в больницу скорой помощи. Вообще с тобой все хорошо. Вероятно, тебе лучше, чем Дику Тайгеру было сегодня утром».
Мне удавалось повторять это себе, пока я не протянул руку к верхней полке шкафа. А когда это сделал, что-то сначала дернулось в моих кишках…а потом будто покатилось. Подавленное жжение, которое концентрировалось в левой стороне, вспыхнуло, словно костер, в который ливанули бензин. Я дотронулся подушками пальцев до рукояти револьвера, перевернул его рубом, просунул большой палец в спусковую скобу и снял его с полки. Револьвер стукнулся об пол и отскочил вглубь спальни.
«Наверное, даже незаряженный». Я наклонился за ним. Левое колено ойкнуло и не выдержало. Я упал вниз, и боль в животе взорвалась вновь. Но я все-таки добрался до револьвера и крутанул барабан. Тот был заряжен. Целиком и полностью. Я положил револьвер в карман и попробовал поползти назад в кухню, но очень болело колено. И в голове боль усилилась, начала расправлять темные щупальца со своей пещеры у меня над затылком.
Я был в состоянии, делая движения, будто плыву, добраться на животе к кровати. Оказавшись там, я, при помощи правой руки и правой ноги, сумел встать. Левая нога меня держала, но колено на ней не гнулось. Я должен был убираться оттуда, и побыстрее.
Наверное, вид у меня был, как у хромого Честера из «Порохового дыма», когда тот ковылял из спальни, через кухню и к парадной двери, которая стояла распахнутой, только щепки торчали вокруг замка. Я помню даже, как мысленно произнес: «Мистер Диллон, мистер Диллон, тут не все благополучно в „Высокой виселице“». [627]
Я выбрался на крыльцо и, хватаясь за поручень правой рукой, крабом двинулся вниз. Там было всего лишь четыре ступеньки, но боль в голове крепчала, как только я преодолевал очередную из них. Похоже, было, я потерял периферийное зрение, что было нехорошо. Я пытался повернуть голову, чтобы увидеть свой «Шевроле», но шея отказалась меня слушаться. Однако я сумел, шаркая, сделать разворот всем телом, и когда машина попала в мое поле зрения, я понял, что езда для меня за границами возможностей. Даже открыть дверцу и положить револьвер в бардачок будет невозможно: наклон вновь вызовет боль, и жар у меня в боку вспыхнет с новой силой.
Я вынул из кармана «полицейский специальный» и возвратился к крыльцу. Держась за поручни, я засунул револьвер под ступеньки. Здесь ему будет пока что лучше. Я выпрямился и медленно побрел по дорожке на улицу. «Детскими шагами, — напоминал я себе. — Маленькими детскими шажками».
На велосипедах подплывали двое мальчишек. Я пытался сказать им, что нуждаюсь в помощи, но мое распухшее горло смогло выдать только сухое «гххагххх». Ребята переглянулись, быстрее нажали на педали и объехали меня.
Я развернулся направо (с распухшим коленом поворот налево казался мне очень неприглядной идеей) и, пошатываясь, тронулся по тротуару. Поле зрения не переставало сужаться; теперь я глядел, словно через амбразуру или из жерла какого-нибудь туннеля. Это на мгновение заставило меня вспомнить ту поваленную дымовую трубу на литейке Китченера, в Дерри.
«Добраться до Хейнз-авеню, — приказывал я себе. — Там не так пусто, есть какое-то движение. Тебе нужно добраться хоть туда».
А двигался ли я в сторону Хейнз-авеню, или от нее? Я не помнил. Видимый мир сжался в единый четкий круг диаметром шесть дюймов. Голова у меня раскалывалась; в желудке пылал лесной пожар. Когда я упал, мне это представилось замедленной съемкой, а тротуар мне показался мягким, как пуховая подушка.
Прежде чем я успел потерять сознание, я почувствовал, как меня чем-то ткнуло. Чем-то твердым, металлическим. Скрипучий, словно заржавевший голос милях в восьми или десяти надо мной произнес:
— Ты! Ты! Парень! Что с тобой, тебе плохо?
Я перевернулся. Это отобрало последние силы, которые у меня еще оставались, но я все-таки смог. Надо мной башней возвышалась та пожилая женщина, которая назвала меня трусом, когда я отказался вмешиваться в скандал между Ли и Мариной в «День Расстегнутого Зиппера». Это должно было быть именно в тот день, августовская жара или не августовская жара, а она вновь была одета в одну и ту же ночную рубашку из розовой байки и прошитый ватный жакет поверх нее. Поскольку, наверное, в остатке моего ума все еще крутилась тема бокса, ее вздыбленные волосы, вместо Эльзы Ланчестер, сегодня мне напомнили Дона Кинга[628]. Ткнула она меня одной из передних ножек своих ходунков.
— Обожемойродненький, — произнесла она. — Кто же тебя так избил?
Это была длинная история, и я не мог ее рассказать. Тьма сжималась, а я ей был рад, так как боль в моей голове меня убивала. «Эл заработал себе рак легких, — думал я. — А я себе заработал Акиву Рота. В любом случае игра окончена. Оззи побеждает».
Да и что я мог сделать.
Собрав все силы, я заговорил с лицом надо мной, единственным четким объектом в охватывающей меня тьме: «Позвоните… девять-один-один».
— Что это такое?
Конечно же, она не знала. Девять-один-один еще не выдумали. Я продержался как раз достаточно, чтобы сделать еще одну попытку:
— Скорую помощь.
Думаю, я повторил это еще раз, хотя и не уверен. И тогда меня уже поглотила тьма.
17
Я задумывался, кто же именно украл мою машину, дети или кто-то из громил Рота. И когда это произошло? В любом случае, воры ее не разбили и не разобрали; Дик Симонс забрал ее со штрафплощадки Далласского департамента полиции через неделю. Она была в гораздо лучшем состоянии, чем я.
Странствие через время преисполнено ироничных парадоксов.
Раздел 26
В следующие одиннадцать недель я вновь жил двумя жизнями. Одна была тем, о чем я представление почти не имел — моя внешняя жизнь, — а в другую я был уж слишком погруженным. Внутренняя, в которой мне часто являлся мистер Желтая Карточка.
Во внешней жизни леди с ходунками (Альберта Хичинсон; Сэйди ее посетила, привезла ей букет цветов) стояла надо мной на тротуаре и кричала, пока какой-то сосед не вышел, увидел, что происходит, и вызвал «скорую помощь», которая отправила меня в Паркленд. Там меня лечил доктор Малколм Перри, который потом будет лечить Джона Кеннеди и Ли Освальда, когда они будут лежать при смерти. Со мной ему повезло больше, хотя граница тоже была близко.
У меня были сломаны зубы, сломан нос, сломана лицевая кость, раздроблено левое колено, сломана левая рука, вывихнуты пальцы и множественные внутренние травмы живота. Также у меня была черепно-мозговая травма, и это беспокоило Перри больше всего.
Мне рассказывали потом, что, когда мне пальпировали живот, я пришел в чувство и дико завыл, но сам я этого не помню. Мне вставили катетер и немедленно из меня, как это говорят комментаторы боксерских матчей, «потек кларет». Внутренние органы сначала находились на своих местах, а потом начали перемещаться. Мне сделали полный анализ крови, подвергли проверке ее на совместимость, а потом влили четыре дозы крови… которую, как мне потом рассказала Сэйди, раз в сто госпиталю возместили жители Джоди во время донорской акции в конце сентября. Ей приходилось рассказывать мне все по несколько раз, так как я забывал. Меня готовили к операции на брюшной полости, но сначала должны были сделать спинномозговую пункцию, провести неврологические консультации — в Стране Было нет таких вещей, как компьютерная томография и МРТ.
Также я потом узнал, что у меня состоялся разговор с двумя медсестрами, которые готовили меня к пункции. Я рассказал им, что у моей жены проблемы с алкоголем. Одна из них сказала, что это очень плохо, и спросила, как ее зовут. Я им сказал, что она рыбка и ее зовут Ванда, и радостно захохотал[629]. А потом вновь потерял сознание.
Селезенка у меня оказалась ни к черту не годной. Ее удалили.
Я все еще находился в отключке, моя селезенка пошла туда, куда идут уже негодные, но не крайне необходимые органы, а тем временем меня передали ортопедам. Они наложили мне шину на руку, а сломанную ногу запечатали в гипс. Немало людей в последующие недели оставили на нем свои автографы. Иногда я узнавал имена, по-большей части нет.
Меня держали на седативах, с зафиксированной головой, в кровати, задранной точно на тридцать градусов. Фенобарбиталом меня угощали не потому, что я якобы был в сознании (хотя Сэйди говорила, иногда я что-то бормотал), а потому, что боялись, чтобы я, вдруг очухавшись, не нанес сам себе новых травм. Короче говоря, Перри и другие врачи (Эллиртон также регулярно наведывался, наблюдая, как я прогрессирую) вели себя с моей башкой, словно с не разорвавшейвся бомбой.
Я и сегодня не очень себе соображаю, какая разница между гемоглобином и гематокритом, но они у меня начали возвращаться к нормальному уровню и все этому были рады. Мне через три дня сделали еще одну пункцию. Эта показала следы старой крови, а когда речь идет о пункции, старая считается лучшей, чем новая. Это свидетельствовало о том, что я пережил серьезную травму мозга, но все-таки можно отказаться от сверления в моем черепе трепанационной дыры, рискованной процедуры, учитывая те битвы, которые вело мое тело на других фронтах.
Но прошлое сопротивляется, оно защищается от изменений. Через пять дней после моего попадания в больницу плоть вокруг разреза, через который мне удалили селезенку, покраснела и стала горячей. На следующий день разрез раскрылся, и меня откинуло в горячку. Мое состояние, которое после второй пункции из критического переименовали в серьезное, вновь отбросилось к критическому. Судя из моей медкарты, я находился «по назначению доктора Перри под наркозом в состоянии минимальной восприимчивости».
Седьмого сентября я ненадолго проснулся. Так мне, по крайней мере, рассказывали. Какая-то женщина, красивая, не смотря на ее шрамы на лице, и какой-то пожилой мужчина с ковбойской шляпой на коленях сидел возле моей кровати.
— Ты знаешь, как тебя звать? — спросила женщина.
— Разорвать, — ответил я. — А фамилия Лопнуть.
Мистер ДЖЕЙК-ДЖОРДЖ-РАЗОРВАТЬ-ЭППИНГ-ЭМБЕРСОН провел в Паркленде семь недель, прежде чем его перевезли в реабилитационный центр — небольшой жилой комплекс для ослабленных людей — на северной окраине Далласа. Все те семь недель из-за инфекции, которая завелась в том уголке, где раньше жила моя селезенка, я пролежал под капельницей с антибиотиками. Шину на сломанной руке мне заменили длинной гипсовой повязкой, которую тоже покрывали имена людей, которых я не помнил. Незадолго перед переездом в реабилитационный центр «Эдемские сады» я повысился в статусе до короткого гипса на руке. Приблизительно в то же самое время мое колено, стараясь возвратить ему мобильность, начали мучить физиотерапевты. Мне рассказывали, что я много кричал, хотя сам я этого не помню.
Малколм Перри с остальным персоналом Паркленде спасли мне жизнь, у меня нет в этом никаких сомнений. Также они сделали мне не умышленный и не желательный подарок, который я повез с собой в «Эдемские сады». Это была вторичная инфекция, вызванная антибиотиками, которыми бомбардировали мой организм ради подавления первичной. У меня остались туманные воспоминания о том, как я блевал, как чуть ли не целыми днями не слезал жопой с постельной утки. Припоминаю, думал в какой-то момент: «Мне нужно поехать в аптеку Дерри, к мистеру Кину. Мне нужен каопектат». Но кто такой мистер Кин, и где это Дерри?
Меня выпустили из госпиталя, когда во мне вновь начала держаться пища, но диарея прекратилась уже после того, как я две недели прожил в «Эдемских садах». Тогда уже приближался конец октября. Сэйди (обычно я помнил ее имя) принесла мне бумажную тыкву с фонариком внутри. Это запомнилось очень четко, так как я, увидев ее, закричал. Это были вопли кого-то, кто не может вспомнить что-то жизненно важное.
— Что? — спросила она меня. — Что с тобой, милый? Что-то плохое? Это из-за Кеннеди? Это что-то, что касается Кеннеди?
— Он их всех поубивает кувалдой, — закричал я ей. — В вечер Хэллоуина! Мне нужно его остановить!
— Кого? — схватила она меня за руку, лицо у нее было испуганное. — Кого остановить?
Но вспомнить я не сумел и просто заснул. Спал я много, и не только потому, что травма головы заживала медленно. Я был изможден, я был фактически призраком себя самого, бывшего. На тот день, когда я был избит, я весил сто восемьдесят пять фунтов. А когда меня выписали из госпиталя и поселили в «Эдемских садах», вес у меня был сто тридцать восемь фунтов[630].
Таким была внешняя жизнь Джейка Эппинга, человека, которого сначала хорошенько поломали, а потом он чуть не умер в больнице. Внутренняя жизнь проходила в черной тьме, которую пронизывали голоса и вспышки понимания, точно молнии: они ослепляли меня своей яркостью и угасали раньше, чем я мог разглядеть что-то большее, чем освещенный ими ландшафт. Преимущественно я находился в потерянном состоянии, тем не менее, изредка приходил в себя.
Находился весь разгоряченный от жара, и какая-то женщина кормила меня кусочками льда, и они на вкус были божественными. Это была ЖЕНЩИНА СО ШРАМОМ, иногда ее звали Сэйди.
Находился на унитазе в уголке комнаты, без единого понятия, как туда попал, выливая из себя чуть ли не галлоны жгучего водянистого дерьма, бок мой болел и гудел, мое колено рыдало. Помню свое желание, я мечтал, чтобы кто-нибудь меня убил.
Находился, стараясь вылезти из кровати, так как должен сделать что-то крайне важное. Мне казалось, судьба всего мира зависит от того, что мне нужно сделать. Там был МУЖЧИНА В КОВБОЙСКОЙ ШЛЯПЕ. Он меня поймал раньше, чем я успел упасть на пол, и помог вновь лечь в кровать. «Рано еще, сынок, — сказал он. — Ты еще очень слабый».
Находился болтал — или старался говорить — с парочкой полисменов в форме, которые пришли задать мне вопрос о моем избиении. На нагрудном знаке у одного из них было написано ТИППИТ. Я пытался сказать, что ему угрожает опасность. Пытался сказать, чтобы он берегся пятого ноября. Месяц был правильный, а число нет. Я не мог вспомнить правильную дату и начал в отчаянии бить себя по глупой голове. Копы переглянулись, удивленные. НЕ-ТИППИТ позвал сиделку. Медсестра появилась вместе с врачом, врач сделал мне укол, и я отплыл.
Находился, как я слушаю Сэйди, как она читает мне сначала «Джуда Незаметного», потом «Тесс д’Эбервил» [631]. Я эти истории знал, и услышать их вновь было приятно. В одном месте, слушая «Тесс», я кое-что вспомнил.
— Я заставил Тессику Келторп оставить нас в покое.
Сэйди подняла глаза от книжки:
— Ты имеешь ввиду Джессику? Джессику Келтроп? Ты заставил? Как? Ты помнишь?
Но я забыл. Воспоминание уплыло прочь.
Находил себя, как я смотрю на Сэйди, как она стоит, смотрит через мое маленькое окно на дождь во дворе и плачет.
Но по-большей части я находился в потерянном состоянии.
МУЖЧИНА С КОВБОЙСКОЙ ШЛЯПОЙ был Диком, но однажды я подумал, что он мой дед, и это меня очень сильно напугало, так как дедушка Эппинг уже был мертв, и…
Эппинг, это же моя фамилия. Держись за это, приказывал я себе, но сначала мне это не удавалось.
Несколько раз меня посещала какая-то ПОЖИЛАЯ ЖЕНЩИНА С КРАСНОЙ ПОМАДОЙ. Иногда я думал, что ее зовут мисс Мими; иногда думал, что мисс Элли; а один раз был уверен, что это Айрин Раян, которая играла бабушку Клемпет в «Деревенщине из Беверли» [632]. Я ей сказал, что выбросил свой мобильник в ставок.
— Он теперь спит там с рыбами. А мне так бы хотелось, чтобы этот гад был сейчас у меня.
ЮНАЯ ПАРА приходила. Сэйди сказала:
— Посмотри, это Майк и Бобби Джилл.
Я произнес:
— Майк Коулсло.
ЮНОША сказал:
— Очень близко, мистер Э.