Воспламеняющая взглядом
Часть 32 из 51 Информация о книге
– Не будешь, мышка, артачиться – получишь сыр. Так, что ли?
Пиншо пожал плечами, снисходительно улыбаясь. Костюм сидел на нем элегантно до отвращения: не иначе как от «Брукс бразерс».
– Так, – сказал Энди, все понял. И почем стоит напоить беднягу чернилами?
– Ну, во-первых, получите свои таблетки. У него вдруг встал комок в горле; неужели я так пристрастился к торазину, подумал он, и если да, то как – психологически или физиологически?
– Скажите, Пиншо, что же, давить на пациента вас побуждает клятва Гиппократа?
Пиншо пожал плечами, продолжая снисходительно улыбаться.
– Кроме того, вам разрешат небольшую прогулку, – сказал он. – По-моему, вы изъявляли такое желание?
Изъявлял. Жил он вполне прилично – насколько приличной может быть жизнь в клетке. За ним числились три комнаты и ванная, в его распоряжении был кабельный цветной телевизор с дополнительными каналами, по которым каждую неделю давали фильмы, только вышедшие на экраны. В светлой голове одного из этих «жевунов» – возможно, то была голова самого Пиншо – родилось предложение не отбирать у него брючный ремень и не заставлять есть пластмассовой ложкой и писать разноцветными мелками. Вздумай он покончить с собой, его не остановишь. Ему достаточно перенапрячь свой мозг, чтобы тот взорвался, как перекачанная шина.
К его услугам были все удобства, вплоть до высокочастотной духовки в кухоньке. На стенах ярких тонов висели неплохие эстампы, на полу в гостиной лежал мохнатый ковер. Но с таким же успехом покрытую глазурью коровью лепешку можно выдавать за свадебный торт; достаточно сказать, что все двери в этой очаровательной квартирке без ручек. Зато дверных глазков было в избытке. Даже в ванной комнате. Энди подозревал, что каждый его шаг здесь не просто прослеживается, но и просматривается на мониторе, а если к тому же аппаратура у них работает в инфракрасном режиме, они тебя даже ночью не оставят в покое.
Он не был подвержен клаустрофобии, но слишком уж долго держали его взаперти. Это его подавляло при всей наркотической эйфории. Правда, подавленность не шла дальше протяжных вздохов и приступов апатии. Да, он заговаривал о прогулках. Ему хотелось снова увидеть солнце и зеленую траву.
– Вы правы, Пиншо, – выдавил он из себя, – я действительно изъявлял такое желание. Но дело кончилось ничем.
Поначалу Дик Олбрайт нервничал, явно ожидая от Энди любого подвоха: или на голову поставит, или заставит кудахтать, или отмочит еще какую-нибудь штуку. Как выяснилось, Олбрайт был ярым поклонником футбола. Энди стал его расспрашивать про последний сезон – кто встретился в финале, как сложилась игра, кому достался суперкубок.
Олбрайт оттаял. Завелся на двадцать минут про все перипетии чемпионата, и от его нервозности скоро не осталось и следа. Он дошел в своем рассказе до похабного судейства в финальном матче, что позволило «Петам» выиграть у «Дельфинов», когда Энди сказал ему: «У вас, наверно, во рту пересохло. Налейте себе воды.»
Олбрайт встретился с ним взглядом.
– И правда пересохло. Слушайте, я тут болтаю, а тесты... Все к черту испортил, да?
– Не думаю, – сказал Энди, наблюдая, как он наливает воду из графина.
– А вы? – спросил Олбрайт.
– Пока не хочется, – сказал Энди и вдруг дал ему сильный посыл со словами: – А теперь добавьте немного чернил.
– Добавить чернил? Вы в своем уме?
С лица Пиншо и после теста не сходила улыбка, однако результаты его обескуражили. Здорово обескуражили. И Энди тоже был обескуражен. Когда он дал посыл Олбрайту, у него не возникло никакого побочного ощущения, столь же странного, сколь уже привычного, – будто его силы удваиваются. И никакой головной боли. Он старался как мог внушить Олбрайту, что нет более здравого поступка, чем выпить чернила, и получил более чем здравый ответ: вы псих. Что и говорить, этот дар принес ему немало мучений, но сейчас от одной мысли, что дар утрачен, его охватила паника.
– Зачем вам прятать свои способности? – спросил его Пиншо. Он закурил «Честерфилд» и одарил Энди неизменной улыбкой. – Я вас не понимаю. Что вы этим выигрываете?
– Еще раз повторяю, я ничего не прятал. И никого не дурачил. Я старался изо всех сил. А толку никакого. – Скорей бы дали таблетку! Он был подавлен и издерган. Цвета казались нестерпимо яркими, свет – резким, голоса – пронзительными. Одно спасение – таблетки. После таблеток его бесплодная ярость при мысли о случившемся, его тоска по Чарли и страх за нее – все куда-то отступало, делалось терпимым.
– И рад бы поверить вам, да не могу, – улыбнулся Пиншо. – Подумайте, Энди. Никто ведь не просит, чтобы вы заставили человека броситься в пропасть или пустить себе пулю в лоб. Видимо, не так уж вы и рветесь на прогулку. Он поднялся, давая понять, что уходит.
– Послушайте, – в голосе Энди прорвалось отчаяние, – мне бы таблетку...
– Вот как? – Пиншо изобразил удивление. – Разве я не сказал, что уменьшил вам дозу? А вдруг всему виной торазин? – Он так и лучился. – Вот если к вам вернутся ваши способности...
– Поймите, тут сошлись два обстоятельства, – начал Энди. – Во-первых, он был как на иголках, ожидая подвоха. Во-вторых, с интеллектом у него слабовато. На стариков и людей с низким уровнем интеллекта воздействовать гораздо труднее. Развитой человек – дело другое.
– Вы это серьезно? – спросил Пиншо.
– Вполне.
– Тогда почему бы вам не заставить меня принести сию минуту эту злосчастную таблетку? Мой интеллектуальный показатель куда выше среднего.
Энди попытался... никакого эффекта.
В конце концов ему разрешили прогулки и дозу увеличили, предварительно убедившись, что он их в самом деле не разыгрывает, наоборот, предпринимает отчаянные попытки, но его импульсы ни на кого не действуют. Независимо друг от друга у Энди и у доктора Пиншо зародилось подозрение, что он простонапросто израсходовал свой талант, растратил его, пока они с Чарли были в бегах: Нью-Йорк, аэропорт Олбани, Гастингс Глен... Зародилось у них обоих и другое подозрение – возможно, тут психологический барьер. Сам Энди склонялся к тому, что либо способности безвозвратно утеряны, либо включился защитный механизм и мозг отказывается дать ход тому, что может убить его. Он еще не забыл, как немеют щеки и шея, как лопаются глазные сосудики.
В любом случае налицо было одно – дырка от бублика. Поняв, что слава первооткрывателя, заполучившего неопровержимые лабораторные данные о даре внушения, ускользает от него, Пиншо стал все реже заглядывать к своему подопечному.
Тесты продолжались весь май и июнь; сначала Энди имел дело с добровольцами, позже – с ничего не подозревающими подопытными кроликами. Пиншо признал, что это не совсем этично, но ведь и первые опыты с ЛСД, добавил он, не всегда были этичны. Поставив знак равенства между тем злом и этим, Пиншо, видимо, без труда успокоил свою совесть. А впрочем, рассуждал Энди, какая разница: все равно я ни на что не способен.
Правда, месяц назад, сразу после Дня независимости, они начали испытывать его дар на животных. Энди было возразил, что внушить что-либо животному еще менее реально, чем безмозглому человеку, но Пиншо и его команда пропустили это мимо ушей: им нужна была видимость деятельности. И теперь раз в неделю Энди принимал в кабинете собаку, или кошку, или обезьянку, что сильно смахивало на театр абсурда. Он вспоминал таксиста, принявшего долларовую бумажку за пятисотенную. Вспоминал робких служащих, которых он встряхнул, чтобы они обрели почву под ногами. А еще раньше, в Порт-сити, Пенсильвания, он организовал программу для желающих похудеть, желали же в основном одинокие домохозяйки, имевшие слабость к тортикам из полуфабриката, пепси-коле и любым сандвичам – лишь бы что-нибудь повкуснее между ломтями хлеба; это как-то скрашивало безрадостную жизнь. Большинство этих женщин уже сами настроились скинуть лишний вес, оставалось их подтолкнуть самую малость. Что он и сделал. Еще Энди думал о том, как он обошелся с двумя молодчиками из Конторы, похитившими Чарли.
Сейчас бы он не смог повторить ничего подобного. Дай бог вспомнить, что он при этом чувствовал. А тут сиди не сиди – ничего не высидишь; собаки лизали ему руку, кошки мурлыкали, обезьяны глубокомысленно почесывали зады, иногда вдруг обнажая клыкастый рот в апокалипсической ухмылке, до жути напоминавшей улыбку Пиншо, – короче, животные вели себя, как им и подобает. По окончании теста Энди уводили обратно в квартиру без дверных ручек, и на кухонном столе его ждала голубая таблетка на блюдечке, и мало-помалу нервозность и мрачные мысли оставляли его. Он входил в норму. И садился смотреть по специальному каналу новый фильм с Клинтом Иствудом... или, на худой конец, «Клуб РВ». В эти минуты он как-то забывал, что утратил свой дар и превратился в никчемного человека.
Впоследствии Джон Рэйнберд пришел к убеждению, что нарочно подгадать такую карту едва ли было возможно... хотя, будь на плечах у этих модных душеведов голова, а не кочан капусты, они бы эту карту подгадали. На деле же все решила счастливая случайность – свет погас, что позволило ему, Рэйнберду, наконец-то поддеть зубилом краешек психологической брони, в которую заковалась Чарли Макги. Счастливая случайность и его сверхъестественное наитие.
Он вошел к Чарли в половине четвертого, когда гроза толькотолько начиналась. Он толкал перед собой тележку, как это делают коридорные в гостинице или мотеле. На тележке были чистые простыни и наволочки, политура для мебели, жидкость для чистки ковров. А также ведро и швабра. К тележке крепился пылесос.
Чарли сидела в позе лотоса на полу возле кушетки в своем голубом трико. Она подолгу так сидела. Кто другой принял бы это за наркотический транс, только не Рэйнберд. Девочке, правда, еще давали таблетки, но теперешние дозы были скорее символическими. Все психологи с досадой подтвердили: слова Чарли о том, что она не станет больше ничего поджигать, – не пустая угроза. Ее сразу посадили на наркотики, боясь, как бы она не устроила пожар, чтобы сбежать, но, похоже, это не входит в ее намерения... если у нее вообще есть какие-то намерения.
– Привет, подружка, – сказал Рэйнберд и отсоединил пылесос.
Она взглянула на него, но ничего не ответила. Когда заработал пылесос, она грациозно поднялась с пола и ушла в ванную. Дверь за ней закрылась.
Рэйнберд принялся чистить ковер. В голове у него не было четкого плана. Какой тут план? – лови на ходу любой намек, малейшее движение и, зацепившись за него, устремляйся вперед. Он не переставал восхищатьс девочкой. Ее папаша расползался как студень, что на языке врачей выражалось терминами «подавленность» и «распад личности», «мысленный эскепизм» и «утрата чувства реальности», ну а проще говоря, он сломался, и на нем смело можно было ставить крест. А вот девочка, та не сдалась. Она просто ушла в свою раковину. Оставаясь один на один с Чарли Макги, Рэйнберд вновь становился настоящим индейцем, не позволяющим себе расслабиться ни на минуту.
Он скреб ковер пылесосом и ждал – может быть, она к нему выйдет. Пожалуй, в последнее время она стала чаще выходить из ванной комнаты. Поначалу она отсиживалась там, пока дверь за ним не закрывалась. Теперь иногда выглядывает, наблюдает за его работой. Может, и сегодня выглянет. А может, нет. Он будет ждать. И ловить малейший намек.
Чарли только притворила дверь в ванную. Запереться не было возможности. До прихода уборщика она осваивала несложные упражнения, вычитанные из книги. Сейчас уборщик наводит там порядок. До чего холодное это сиденье. И свет от люминесцентных ламп, отраженный в зеркале, тоже делает все вокруг неправдоподобно белым и холодным.
Сначала вместе с ней жила «добрая тетя» лет сорока пяти. Она должна была заменить ей маму, но «добрую тетю» выдавал жесткий взгляд. Ее зеленые глаза посверкивали как льдинки. Они убили мою маму, сказала себе Чарли, а вместо нее присылают неизвестно кого. Она заявила, что не хочет жить ни с какой «мамой». Ее заявление вызвало улыбки. Тогда Чарли поставила условие этому Хокстеттеру: если он уберет зеленоглазую, она будет отвечать на его вопросы. Чарли перестала разговаривать и не проронила ни звука, пока не избавилась от «мамы» и ее леденящих глаз. Она хотела жить с одним человеком, папой, – а не с ним, так ни с кем.
Во всех отношениях пять месяцев, что она провела здесь (эту цифру ей назвали, сама она потеряла ощущение времени), казались ей сном. Еда не имела вкуса. Все дни были на одно лицо, а человеческие лица безликими, они вплывали и выплывали как бы вне туловища, точно воздушные шары. Она и себе самой порой казалась воздушным шаром. Летит и летит. Разве только в глубине души гнездилась уверенность: так мне и надо. Я убийца. Я нарушила первейшую из заповедей и теперь попаду в ад.
Чарли думала об этом по ночам, когда приглушенный свет заливал спальню, и тотчас появлялись призраки. Бегущие люди с огненным ореолом вокруг головы. Взрывающиеся машины. Цыплята, поджаренные заживо. И запах гари, всегда вызывающий в памяти другой запах – тлеющей набивки плюшевого медвежонка.
(и ей это нравилось)
То-то и оно. В том-то и беда. Чем дальше, тем больше ей это нравилось; чем дальше, тем сильнее ощущала она свое могущество, этот живой источник, набирающий и набирающий силу. Это ощущение казалось ей похожим на сноп света: чем дальше, тем шире и шире... Мучительно трудно бывает остановиться.
(даже дух захватывало)
И поэтому она остановится сейчас. Умрет здесь, но зажигать ничего не станет. Вероятно, она даже хотела умереть. Умереть во сне – ведь это совсем не Страшно.
В ее сознании запечатлелись только два человека – Хокстеттер и этот уборщик, наводивший каждый день порядок в ее жилище. Зачем так часто, спросила она его однажды, когда здесь и так чисто.
Джон – так его звали – вытащил из заднего кармана старенький замусоленный блокнот, а из нагрудного кармана грошовую шариковую ручку. Вслух он сказал: «Работа, подружка, у меня такая». А в блокноте написал: «Куда денешься, когда они тут все дерьмо?»
Она чуть не прыснула, однако вовремя вспомнила про людей с огненным ореолом вокруг головы и про запах человеческого мяса, напоминающий запах тлеющего плюшевого медвежонка. Смеяться опасно. Поэтому она сделала вид, что не разглядела записку или не поняла ее. С лицом у этого уборщика было что-то жуткое. Один глаз закрывала повязка. Ей стало жаль его, она уже собиралась спросить, из-за чего это – автомобильная авария или другое несчастье, но тут же подумала, что это еще опаснее, чем прыснуть от фразы в блокноте. Она не смогла бы этого объяснить, просто интуитивно чувствовала каждой клеточкой.
Вообще он производил приятное впечатление при всей своей страхолюдной внешности, с которой, кстати, вполне мог бы поспорить Чак Эберхардт, ее сверстник из Гаррисона. Когда Чаку было три года, он опрокинул на себ сковородку с кипящим жиром, и это едва не стоило ему жизни. Мальчишки потом дразнили Чака Шкваркой и Франкенштейном, чем доводили его до слез. Это было гадко. Никому и в голову не приходило, что такое может случитьс с каждым. В три-то года головенка маленькая и умишко соответственный.
Исковерканное лицо Джона ее не пугало. Ее пугало лицо Хокстеттера, хотя оно ничем не выделялось – только что глазами. Глаза у него были еще ужаснее, чем у «доброй тети». Они впивались в тебя. Хокстеттер уговаривал Чарли поджечь что-нибудь. Клещом вцепился. Он приводил ее в кабинет, где иногда лежали скомканные газеты, стояли стеклянные плошки с горючей смесью или что-то в этом роде. Он расспрашивал ее о том о сем и сюсюкал, а кончалось всегда одним: Чарли, подожги это.
С Хокстеттером ей было страшно. Она чувствовала, что у него в запасе много разных... разных
(хитростей) хитростей, и с их помощью он заставит ее что-нибудь поджечь. Нет, она не будет. Но страх подсказывал ей, что будет. Хокстеттер ни перед чем не остановится, для него все средства хороши. Однажды во сне она превратила его в живой факел и в ужасе проснулась, зажимая руками рот, чтобы не закричать.
Как-то раз, желая оттянуть неизбежный финал, она спросила у Хокстеттера, когда ей разрешат увидеться с папой. Она бы давно спросила, если бы наперед не знала ответ. Но тут она была особенно усталая и подавленная, и вопрос вырвался сам собой.
– Чарли, ты же знаешь, что я тебе отвечу. – Хокстеттер показал на стол в нише. Там на металлическом подносе лежала горкой деревянна стружка. – Подожги это, и я сразу отведу тебя к отцу. Ты можешь увидеть его хоть через две минуты. – Взгляд у Хокстеттера был холодный, цепкий, а рот растягивался в эдакой свойской улыбочке. – Ну что, по рукам?
– Дайте спички, – сказала Чарли, чувствуя, как подкатывают слезы. – Дайте спички, и я подожгу.
– Ты можешь это сделать одним усилием воли. Разве не так?
– Нет. Не так. А если даже могу, все равно не буду. Нельзя. Свойска улыбочка Хокстеттера увяла, зато в глазах изобразилось участие.
– Чарли, зачем ты себя мучаешь? Ты ведь хочешь увидеть папу? И он тебя тоже. Он просил тебе передать, что поджигать можно.
И тут слезы прорвались. Она плакала долго, навзрыд; еще бы ей не хотелось его увидеть, да она каждую минуту думала о нем, тосковала, мечтала оказаться под защитой его надежных рук. Хокстеттер смотрел, как она плачет, и в его взгляде не было ни теплоты, ни симпатии, ни даже сожаления. Зато было другое – расчет. О, как она его ненавидела!
С тех пор прошло три недели. Она упрямо молчала о своем желании повидаться с отцом, хотя Хокстеттер без конца заводил одну пластинку: про то, как ее папе одиноко, и что он разрешает ей поджигать, и – это добило Чарли – что она папу, наверное, больше не любит... так он сказал Хокстеттеру.
Она вспоминала все это, глядя на свое бледное личико в зеркале и прислушиваясь к ровному гудению пылесоса. Когда Джон покончит с ковром, он перестелет белье. Потом вытрет пыль. Потом уйдет. Лучше бы он не уходил – ей вдруг так захотелось услышать его голос!
Раньше она отсиживалась в ванной до его ухода; был случай, когда он выключил пылесос, постучал к ней в дверь и обеспокоено спросил:
– Подружка? Ты как там? Может, тебе плохо, а? В его голосе было столько доброты – простой, безыскусной, от которой ее здесь давно отучили, – что она с большим трудом придала своему голосу твердость, ибо в горле уже стоял комок:
– Нет... все хорошо.
Пока она гадала, пойдет ли он дальше, попытается ли влезть к ней в душу, как это делали другие, он отошел от двери и снова включил свой пылесос. Она даже была немного разочарована.
В другой раз она вышла из ванной комнаты, когда Джон мыл пол, и тут он сказал, не подымая головы: – Осторожно, пол мокрый. Смотри не расшибись. Всего несколько слов, но как они ее растрогали – его заботливость, грубоватая, без затей, шла не от ума – от сердца.
В последнее время она все чаще выходила из своего укрытия, чтобы понаблюдать за ним. Понаблюдать... и послушать. Изредка он спрашивал ее о чем-нибудь, но его вопросы не таили в себе угрозы. И все-таки она предпочитала не отвечать – принцип есть принцип. Однако Джона это не смущало. Он себе продолжал говорить. Об успехах в кегельбане, о своей собаке, о сломавшемся телевизоре, который ему теперь долго не починить, потому что даже маленькая трубочка стоит бешеные деньги.
Он, должно быть, совсем одинокий. За такого некрасивого кто замуж пойдет? Она любила слушать его – это был ее тайный выход во внешний мир. Его низкий с распевом голос звучал убаюкивающе. Ни одной резкой или требовательной ноты, не то что у Хокстеттера. Не хочешь – не отвечай.
Она поднялась с сиденья, подошла к двери... и тут погас свет. Она остановилась в недоумении, напрягая слух. Не иначе какая-то уловка. Пылесос прощально взвыл, и сразу раздался голос Джона: – Что за чертовщина?
Свет зажегся. Но Чарли не трогалась с места. Опять загудел пылесос. Послышались приближающиеся шаги и голос Джона: