История Лизи
Часть 37 из 76 Информация о книге
— Ну, однажды вытащил… и не открыл дверь… я никогда не открывал дверь, пока отец не возвращался домой, а когда отец был дома, Пол только кричал, гремел цепями и иногда ухал, как сова. А когда ухал, отец, случалось, ухал в ответ… это была такая шутка, знаешь ли, отец ухал на кухне, а су… ты знаешь… ухало прикованное в подвале, и я страшно боялся, пусть и знал, что это шутка, поскольку казалось, что они оба безумны… безумны и разговаривают друг с другом, как зимние совы… и я думал: «Только один остался, и это я. Только один, кому дурная кровь не ударила в голову, и этому одному нет ещё и одиннадцати, и что они решат, если я пойду в «Мюли» и всё расскажу?» Но не имело смысла думать о «Мюли», потому что если бы он был дома, то побежал бы за мной и притащил назад. А когда его не было… если бы мне поверили и пришли в наш дом со мной, то убили бы моего брата… если мой брат ещё был в том существе… а меня поместили бы в приют. Отец говорил, что, не будь его, нас с Полом отправили бы в приют, где твой крантик зажимают прищепкой, если ты писаешься по ночам… и большие дети… ты должен ночами отсасывать большим детям…
Он замолкает, пожимает плечами, зависнув между настоящим, где он сейчас, и прошлым, где был. За стенами отеля «Оленьи рога» завывает ветер, при его порывах здание стонет. Ей хочется верить, что рассказанное им не может быть правдой (что это какая-то яркая и ужасная детская галлюцинация), но она знает: всё правда. Каждое слово. И когда он прерывает тишину, она слышит, что он пытается избавиться от детских интонаций, пытается говорить как взрослый.
— В психиатрических клиниках есть люди, чаще всего это люди с повреждённой лобной долей мозга, которые регрессировали до животного состояния. Я об этом читал. Но этот процесс обычно занимает время, не один год. А с моим братом это случилось мгновенно. И как только это случилось, как только он перешёл черту…
Скотт сглатывает слюну. В горле что-то щёлкает — так громко, будто кто-то повернул выключатель.
— Когда я спускался по лестнице в подвал с его едой, мясом и овощами в железной миске, как приносят еду большим собакам, вроде датского дога или немецкой овчарки, он до предела натягивал цепи, которые удерживали его у столба, одна за талию, вторая — за шею. Из уголков рта текла слюна, и он словно взмывал в воздух, крича и визжа, как бул-дьявол, но в результате цепь душила его, и он замолкал, пока воздух вновь не заполнял лёгкие. Ты понимаешь?
— Да, — едва слышно отвечает Лизи.
— Надо было поставить миску на пол (я до сих пор помню вонь этой грязи, над которой мне приходилось наклоняться, мне её не забыть до конца своих дней), а потом толкнуть её вперёд, где он мог её достать. Для этого мы использовали черенок от грабель. Нельзя было приближаться к нему. Он мог схватить тебя, притянуть к себе. И я без слов отца знал: если он поймает меня, то тут же начнёт пожирать, живого и кричащего. И это был мой старший брат, который делал булы, который меня любил. Без него я бы не выжил. Без него отец убил бы меня, прежде чем мне исполнилось бы пять лет. Не потому, что хотел, просто и в нём хватало дурной крови. Мы с Полом выжили, потому что держались друг за друга. Система взаимовыручки. Ты понимаешь?
Лизи кивнула. Она понимала.
— Только тот январь мой брат встретил в подвале, прикованный к столбу и столу, на котором стоял тяжеленный ручной печатный станок, и его жизненное пространство ограничивалось дугой из кучек говна. Он натягивал цепи до предела, приседал и… срал.
На мгновение Скотт закрывает глаза ладонями. На шее вздуваются жилы. Дыхание с шумом вырывается через рот. Лизи не думает, что нужно спросить, а где он научился переживать своё горе молча; это она теперь знает. Когда Скотт затихает, задаёт другой вопрос:
— А как ваш отец надел на него цепи в первый раз? Ты помнишь?
— Я помню всё, Лизи, но это не означает, что я всё знаю. Раз шесть он что-то клал в еду Пола, в этом я уверен. Думаю, это какой-то транквилизатор для животных, но где и как он его доставал, я не имею ни малейшего понятия. Пол съедал всё, что мы ему давали, за исключением зелёного горошка, и обычно от еды у него прибавлялось сил. Он орал, лаял и метался, натягивая цепи до предела (думаю, стараясь их порвать), или подпрыгивал и колотил кулаками в потолок, разбивая их в кровь. Может, пытался пробить в потолке дыру. А может, у него это было за забаву. Иногда он садился в грязь и онанировал.
Но иногда он проявлял активность только десять или пятнадцать минут, а потом затихал. Это случалось, когда отец что-то подсыпал ему в еду. Он садился на корточки, бормотал, потом валился на бок, клал руки между ног и засыпал. Когда это произошло в первый раз, отец надел на него два кожаных пояса, которые смастерил заранее. Только тот, который надел на шею, скорее следовало назвать удавкой. На поясах были большие металлические защёлки. Лёгкую цепь он пропустил через защёлку пояса на шее. Тракторную — через защёлку пояса на талии. Потом использовал сварочный аппарат, чтобы заварить защёлки. Такую он соорудил Полу привязь. Проснувшись и увидев, что с ним сделали, Пол вышел из себя. Так рвался, что дом ходил ходуном. — В его голос вновь прокрался носовой выговор сельских районов Пенсильвании, где жило много выходцев из Германии. — Мы стояли на верхней ступени лестницы, наблюдая за ним, и я молил отца снять ремень с шеи, прежде чем Пол сломает себе шею или удушит себя, но отец сказал, что не удушит, и оказался прав. А после трёх недель он начал двигать стол и даже гнуть центральный столб, тот самый, что поддерживал пол кухни, но не сломал себе шею и не удушил себя.
В другие разы отец усыплял Пола, чтобы посмотреть, смогу ли я забрать его в Мальчишечью луну… я говорил тебе, что так мы с Полом его называли, другое место?
— Да, Скотт. — Лизи уже плакала. Позволяла слезам течь, не хотела, чтобы он видел, как она вытирает глаза, не хотела, чтобы он знал, что она жалеет мальчика из того фермерского дома.
— Отец хотел посмотреть, смогу ли я забрать его туда и вылечить, как бывало, когда отец резал его, или в тот раз, когда отец сунул ему в глаз щипцы и чуть ли не наполовину вытащил его, и Пол плакаль и плакаль, потому что не мог видеть одним глазом, или когда отец наорал на меня за то, что я возился в луже: «Скут, маленький ты сучонок, дрянь паршивая!» — и толкнул меня так, что я, упав, сломал тазовую кость и не мог ходить. Только после того как я побывал там и получил бул… ты понимаешь… приз, моя тазовая кость стала как новенькая. — Он кивает, прижимаясь к Лизи головой. — И отец, он это видит и говорит: «Скотт, ты один на миллион. Я тебя люблю, маленький ты паршивец». И я целую его и говорю: «Папа, ты один на миллион. Я люблю тебя, большой паршивец». И он рассмеялся. — Скотт отстраняется от Лизи, и она видит даже в густом сумраке, что лицо его стало чуть ли не детским, а на нём отражается крайнее удивление. — Смеялся так, что едва не упал со стула. Я рассмешил своего отца!
У неё тысяча вопросов, но она не решается задать ни одного. Не уверена, что сможет задать хоть один.
Скотт подносит руку к лицу, потирает его, снова смотрит на неё. Прежний Скотт.
— Господи, Лизи, — говорит он. — Я никогда об этом не говорил, никогда, ни с кем. Ты уже пришла в себя после моего рассказа?
— Да, Скотт.
— Тогда ты чертовски храбрая женщина. Уже начала спрашивать себя, а не чушь ли всё это? — Он даже улыбается. Улыбка неуверенная, но искренняя и такая милая, что она считает нужным её поцеловать, сначала один уголок, потом второй, чтобы не обижался.
— Пыталась, — отвечает она. — Но не получилось.
— Из-за того, как мы бумкнули из-под конфетного дерева?
— Ты это так называешь?
— Это Пол придумал такое название для быстрого путешествия. Очень быстрого — туда и сразу обратно. Он называл это бум. Как бул, только с «эм».
— Совершенно верно.
17
Полагаю, это будет зависеть от тебя, Скут.
Слова его отца. Засели в памяти и не хотят её покидать.
Полагаю, это будет зависеть от тебя.
Но ему только десять лет, и ответственность за спасение жизни и психики брата (а может, и его души) давит на него и лишает сна, а тем временем проходят Рождество, Новый год, и начинается морозный снежный январь.
Благодаря тебе ему много раз становилось лучше. Твоими стараниями многое у него улучшалось.
Это правда, но такого, как сейчас, не было никогда, и Скотт обнаруживает, что не может больше есть, если только отец не стоит над ним и не заставляет запихивать в рот кусок за куском. Низкий, глухой крик, исторгаемый существом, которое находилось в подвале, раздирает его и без того чуткий сон, но, может, это и к лучшему, потому что, просыпаясь, он вырывается из мрачных, окрашенных красным кошмаров. Во многих из них он оказывается в Мальчишечьей луне после наступления темноты, иногда на некоем кладбище около некоего пруда, среди множества каменных надгробий и деревянных крестов, слушая чей-то клокочущий смех, замечая, как прежде сладкий ветерок начинает пахнуть сырой землёй, пробираясь сквозь заросли кустов. Ты можешь приходить в Мальчишечью луну после наступления темноты, но идея эта не из лучших, и если ты оказываешься там, когда по небу плывёт полная луна, лучше тебе вести себя тихо. Тихо, как святомамка. Но в своих кошмарах Скотт всегда забывает об этом и во весь голос поёт «Джамбалайю».
Может, ты поможешь ему и теперь. Но когда Скотт пытается в первый раз, то чувствует — ничего, вероятно, не получится. Чувствует это, как только осторожно обнимает рукой храпящее, вонючее, обосранное существо, свернувшееся калачиком у подножия стального столба. С тем же успехом он может взвалить на спину концертный рояль и попытаться станцевать ча-ча-ча. Прежде он и Пол с лёгкостью переходили в тот мир (который в действительности этот же самый мир, только вывернутый наизнанку, как карман, так он позже скажет Лизи). Но храпящее существо в подвале — наковальня, банковский сейф… концертный рояль, привязанный к спине десятилетнего ребёнка.
Он возвращается к отцу в уверенности, что его отшлёпают, и не боится этого. Считает, что заслуживает пары крепких оплеух. А то и чего-нибудь похуже. Но отец, который сидит у лестницы с поленом в руке и наблюдает за происходящим, не отвешивает ему оплеуху и не бьёт кулаком. Делает он другое: отбрасывает длинные грязные волосы Скотта с шеи и целует его с нежностью, от которой по телу мальчика пробегает дрожь.
— Если на то пошло, меня это не удивляет, Скотт. Дурной крови всё это очень даже нравится.
— Папа, а от Пола в нём что-нибудь осталось?
— Не знаю. — Теперь Скотт стоит спиной к отцу, между его широко расставленных ног, обутых в зелёные резиновые сапоги. Руки отца на груди Скотта, подбородок — на его плече. Вместе они смотрят на спящее существо, свернувшееся калачиком около столба. Они смотрят на цепи. Они смотрят на кучки говна, формирующие границу этого подвального мира. — Что ты думаешь, Скотт? Что ты чувствуешь?
Он собирается солгать отцу, но намерение это исчезает через секунду. Он не может лгать, когда руки этого человека обнимают его, когда любовь отца ощущается так же ясно, как вечером слышатся передачи радиостанции WWVA. Любовь отца такая же истинная, как его злость и безумие. Скотт ничего не чувствует и с неохотой в этом признаётся.
— Малыш, долго так продолжаться не может.
— Почему? По крайней мере он ест.
— Рано или поздно кто-нибудь придёт к нам и услышит, как он вопит внизу. Какой-нибудь долбаный коммивояжёр, кто-нибудь из муниципалитета, и нам крышка.
— Он будет помалкивать. Дурная кровь заставит его молчать.
— Может, да, а может, и нет. Никто не скажет, как ведёт себя дурная кровь, будь уверен. И потом, этот жуткий запах. Я могу до посинения прыскать освежителем воздуха с лаймом, и всё равно говняная вонь будет просачиваться через пол кухни. Но самое главное… Скутер, разве ты не видишь, что он делает с этим долбаным столом, на котором стоит печатный станок? И со столбом? Этим святомамкиным столбом?
Скотт видит. Поначалу не верит тому, что видит, и, разумеется, не хочет верить тому, что видит. Этот большой стол вместе с установленным на нём древним ручным печатным станком «Страттон» весом в добрых пятьсот фунтов сдвинулся по меньшей мере на три фута от того места, где стоял в самом начале. Скотт видит квадраты вдавленной в пол земли, где стояли ножки. Ещё хуже ситуация с опорным столбом, который наверху заканчивается плоским металлическим фланцем. На выкрашенном белой краской фланце покоится несущая балка, которая проходит аккурат под кухонным столом. Скотт может видеть тёмный прямоугольник на балке и знает, что он показывает смещение фланца. Скотт смотрит на столб, пытаясь определить на глаз его наклон, но не может, пока. Но если существо будет продолжать дёргать столб с той же нечеловеческой силой… изо дня в день…
— Папа, могу я попробовать ещё раз?
Отец вздыхает. Скотт поворачивается, чтобы взглянуть в его ненавистное, пугающее, любимое лицо.
— Папа?
— Пробуй, пока не треснет щека, — отвечает отец. — Пробуй, и удачи тебе.
18
В кабинете над амбаром тишина, там жарко, она ранена, а её муж мёртв.
В спальне для гостей тишина, там холодно, а её муж «ушёл».
В номере отеля «Оленьи рога» тишина, там они лежат в одной постели, Скотт и Лизи, «Теперь нас двое».
Потом живой Скотт говорит за того, который мёртв в 2006 году и «ушёл» в 1996-м, и доводы против безумия не просто проваливаются; для Лизи Лэндон они наконец-то рушатся полностью: всё сливается воедино.
19
За стенами их номера в отеле «Оленьи рога» воет ветер, и утончается облачный слой. В номере Скотт молчит достаточно долго, чтобы выпить стакан воды, который он всегда ставит на пол у кровати. Эта пауза нарушает гипнотический транс, в который он вновь начал впадать. И, начав говорить, он уже рассказывает, а не заново переживает случившееся, и Лизи испытывает от этого огромное облегчение.
— Я пытался ещё дважды, — говорит он. Пытался — не пыталъся. — И потом думал, что моя последняя попытка привела к его смерти. Думал так до этой самой ночи, но теперь, поговорив об этом, услышав свой рассказ об этом… я даже не могу поверить, как мне это помогло. Полагаю, психоанализ — это прежде всего возможность выговориться, не так ли?
— Не знаю. — Лизи это без разницы. — Твой отец обвинил тебя? — И сама же отвечает: — Разумеется, обвинил.
Но она снова недооценивает сложности взаимоотношений того маленького треугольника, который какое-то время существовал в изолированном фермерском доме в Мартенсберге, штат Пенсильвания. Потому что, на мгновение замявшись, Скотт качает головой.
— Нет. Было бы лучше, если б он снова обнял меня, как он это сделал после моей первой попытки, и сказал бы, что это не моя вина, что нет тут ничьей вины, это всего лишь дурная кровь, как рак, или церебральный паралич, или что-то ещё, но он не сделал и этого. Оттолкнул меня одной рукой… я напоминал марионетку, нити которой обрезали… а после этого мы просто… — В светлеющем мраке Скотт объясняет молчание насчёт прошлого одним ужасным жестом. На секунду прижимает палец к губам (под его широко раскрытыми глазами появляется бледный восклицательный знак) и держит прижатым: «Ш-ш-ш-ш».
Лизи вспоминает, что происходило после того, как Джоди забеременела и уехала, понимающе кивает. Скотт бросает на неё благодарный взгляд.
— Всего было три попытки, — возобновляет он рассказ. — Вторая — через три или четыре дня после первой. Я старался изо всех сил, но всё вышло, как в первый раз. Только к тому времени изгиб столба стал более явным, а на полу появилась вторая дуга кучек говна, большей кривизны, потому что он ещё сдвинул стол, и цепь провисла сильнее. Отец начал опасаться, что он сломает одну из ножек стола, хотя они тоже были металлические.
После второй попытки я практически понял, что не так, и сказал об этом отцу. Я не мог этого сделать, не мог взять его с собой, потому что, когда приближался к нему, он был в отключке. И отец спросил: «Так каков твой план, Скутер? Ты хочешь держать его, когда он очнётся и начнёт буйствовать? Да он оторвёт твою долбаную голову». Я ответил, что знаю об этом. Я знал больше, Лизи… знал, если он не оторвёт мне голову в подвале, то сделает это на другой стороне, в Мальчишечьей луне. Поэтому я спросил отца, а не может ли он дать ему дозу поменьше, чтобы не отключать полностью, а лишь сильно одурманить. Чтобы я смог подойти и держать его так, как я держал сегодня тебя под конфетным деревом.
— Ох, Скотт, — говорит она. Боится за десятилетнего мальчика, пусть даже знает, что всё с ним будет хорошо. Знает, что он выжил и стал молодым мужчиной, который сейчас лежит рядом с ней.
— Отец сказал, что это опасно. «Тут ты играешь с огнём, Скут», — сказал он. Я это знал, но другого пути не было. Мы не могли и дальше держать его в подвале, даже я это понимал. А потом отец… он взъерошил мои волосы и сказал: «Что случилось с тем маленьким трусишкой, который не мог спрыгнуть со скамьи в коридоре?» Я удивился, что он это помнит, потому что тогда и в нём бурлила дурная кровь, и почувствовал гордость.