Игра Джералда
Часть 32 из 36 Информация о книге
По всему дому были разбросаны части человеческих тел: одни давно разложились и кишели червями, несмотря на мороз, другие были аккуратно завернуты, и было понятно, что их хотят сохранить на подольше. В основном это были мужские члены. На полке у лестницы в подвал стояло около пятидесяти стеклянных банок с заспиртованными глазами, губами, пальцами рук и ног и мужскими яичками. Жобер, стало быть, занимался еще и домашним консервированием. Дом был просто набит – в буквальном смысле набит — всяким добром, украденным в основном из летних лагерей и дачных коттеджей. Жобер называл их «мои вещи». В основном это были всякие электрические приборы, инструменты, садовый инвентарь и целая куча женского нижнего белья. Судя по всему, он любил надевать его сам.
Полиция все еще пытается рассортировать части тел: добытые Жобером в его «кладбищенских вылазках» и добытые другими путями. Они считают, что за последние пять лет он убил человек десять – пятнадцать – всех автостопщиков, которые имели несчастье подсесть к нему в фургончик. Брендон говорит, что убитых скорее всего было больше, но следствие идет очень медленно. От самого Жобера толку мало, и не потому, что он не хочет говорить, а потому, что говорит слишком много. По словам Брендона, Жобер уже признался в трехсот убийствах, в том числе и в убийстве Джорджа Буша. Он утверждает, что Буш – это на самом деле Дана Карви, парень, который играет набожную даму в «В субботу вечером».
В пятнадцать лет его обследовали в нескольких психиатрических клиниках, когда арестовали за изнасилование двоюродного брата в особо извращенной форме. Двоюродному брату было тогда два годика. Разумеется, сам Жобер тоже был жертвой сексуальных злоупотреблений – его имели все, кому не лень: отец, отчим и мачеха. Такая вот развеселая дружная семейка.
Его отправили в Гейдж-Пойнт – нечто среднее между исправительной колонией и психиатрической клиникой для малолетних преступников в округе Хенкок. Вышел он через четыре года, в возрасте девятнадцати лет. Его посчитали полностью излечившимся. Это было в 1973 году. А в 75-м он снова попал в психушку, где его продержали почти до конца 76-го. На этот раз он попался за «развлекуху» с животными. Я знаю, что плохо над этим смеяться – ты, наверное, считаешь меня жестокой, Рут, – но если честно, я просто не знаю, а что еще делать. Иногда мне кажется, что если я перестану смеяться, то разрыдаюсь. А если я разрыдаюсь, то уже не смогу остановиться. Он сажал кошек в мусорный бак и разрывал их на кусочки каминными щипцами… а когда ему надоедало садировать кошек и хотелось разнообразия, он прибивал собак гвоздями к деревьям.
В 79-м он угодил в Джунипер-Хилл за изнасилование шестилетнего мальчика, которому он еще и выколол глаза. Предполагалось, что это уже навсегда, но когда дело касается государственных заведений – и особенно психиатрических государственных заведений, – тут ничего нельзя сказать наверняка. Его выпустили из Джунипер-Хилл в 84-м. И снова признали, что он «здоров». Брендон считает – и я с ним согласна, – что это чудесное выздоровление произошло исключительно в результате сокращения государственных ассигнований, а отнюдь не последних достижений в области прикладной психиатрии. Но как бы там ни было, Жобер вернулся в Моттон, в дом своей мачехи и ее сожителя, и государство о нем забыло… ну, разве что выдало ему водительские права. Он сдал экзамен и получил права официальным путем – вот чего я вообще не могу понять, – и где-то в конце 84-го или в начале 85-го года начались его разъезды по местным кладбищам.
Ему было чем себя занять. Зимой он лазил по склепам и мавзолеям. Осенью и весной грабил летние домики по всей западной части Мэна. Забирал все, на что глаз ложился. «Мои вещи», ты помнишь. У него была явная страсть к фотографиям в рамочках. У него дома, на чердаке, нашли четыре огромных ящика с такими вот фотографиями. Брендон говорит, что их там больше семисот.
Сейчас уже невозможно узнать, насколько его «папочка-мамочка» были в курсе происходящего. Скорее всего они знали немало, потому что Жобер и не пытался от них скрываться. Что же касается соседей, то их позиция, похоже, была такова: «Они аккуратно оплачивают счета и живут себе тихо, никого не трогают. И мы их не трогаем, у нас своих дел хватает». Кошмар, доведенный чуть ли не до совершенства. Готика Новой Англии. Как тебе фразочка? Это из журнала «Патологическая психиатрия».
В подвале нашли еще одну плетеную коробку, размером побольше. Брендон раздобыл ксерокопии фотографий того, что было в этой коробке, но поначалу отказался показать их мне. Нет… «отказался» это еще мягко сказано. Это был первый и единственный раз, когда он впал в искушение, которому так или иначе подвержены все мужики… ну, ты знаешь, о чем я говорю… разыграть из себя Джона Уэйна[37]. «Давай, малышка, отвернись и любуйся песочком в пустыне. Мы их сейчас всех тут по-быстренькому убьем, а потом я тебе скажу, когда можно будет повернуться».
– Я готов допустить, что он был с тобой в доме, – сказал мне Брендон. – Во всяком случае, такая возможность не исключена. Тем более что все сходится. Но ответь мне, Джесси: зачем тебе это надо? Какой от этого толк?
Я не знала, что ответить ему, Рут. Но я знала одно: хуже, чем было, уже не будет. Потому что хуже просто не бывает. Поэтому я продолжала настаивать и держалась достаточно жестко, пока Брендон не понял, что малышка не отвернется и не исчезнет из кадра до того знаменательного момента, когда ее позовут полюбоваться на мертвых злодеев. В общем, он показал мне те фотографии. Дольше всего я смотрела на снимок с маркировкой «ПОЛИЦИЯ ШТАТА № 217» в правом верхнем углу. Впечатление было такое, как будто мне показали видеозапись моего самого страшного из кошмаров. На снимке была большая квадратная плетеная корзина – открытая, так чтобы фотографу было удобнее заснять содержимое. Внутри была груда костей, смешанных с драгоценностями. Дешевенькая бижутерия и по-настоящему ценные вещи. Кое-что было украдено из летних домиков, а кое-что – явно снято с окоченевших трупов.
Я смотрела на эту фотографию – вызывающе откровенную, как и все снимки вещественных доказательств, которые делаются полицией, – и у меня было такое чувство, как будто я вновь оказалась на озере, в нашем летнем домике. Именно оказалась, а не вспомнила, понимаешь? Вот она я, лежу на кровати, прикованная наручниками и беспомощная, и смотрю на тени, пляшущие на его бледном лице с губами, растянутыми в улыбке, и слышу свой собственный голос, как я ему говорю, что мне страшно. А потом он нагибается к своей коробке, не сводя с меня лихорадочного взгляда, и я вижу, как он – оно — запускает туда свою скрюченную бесформенную руку и медленно перемешивает кости и драгоценности. И я слышу, как они тихонько клацают друг о друга – как кастаньеты, заляпанные грязью.
И знаешь, что меня «убивает» больше всего? Что тогда я подумала, будто это отец – мой хороший и добрый папочка — восстал из мертвых и пришел ко мне, чтобы завершить начатое в день затмения. «Давай, – сказала я ему. – Делай, что хочешь, но только пообещай, что потом ты меня освободишь».
И знаешь что, Рут? Если бы я тогда знала, кто это на самом деле, я бы, наверное, сказала ему то же самое. Я знаю, что я бы сказала ему то же самое. Ты понимаешь? Я бы позволила ему вставить в меня свой член – который побывал в глотках стольких полуразложившихся мертвецов, – если бы он пообещал, что я не умру здесь от судорог и конвульсий. Если бы он пообещал меня ОСВОБОДИТЬ.
Джесси на секунду остановилась, пытаясь слегка успокоиться. Ее дыхание сбилось, так что она едва не задохнулась. Она уставилась на слова на экране – на это немыслимое признание, – и ей захотелось стереть их, убрать. И вовсе не потому, что ей было стыдно, что Рут их прочтет. Да, конечно, ей было стыдно. Но дело не в этом. Она не хотела сама задумываться об этом, и у нее было стойкое ощущение, что если она не сотрет эти слова прямо сейчас, ей придется задуматься. Ой как придется. Слова имеют над нами какую-то непонятную власть… и часто бывает, что твои же слова начинают тобой управлять.
Да, но только в том случае, если ты не умеешь ими управлять, – подумала Джесси, выделила последнее предложение и положила указательный палец правой руки в черной перчатке на клавишу «Delete»[38]. Потом на секунду задумалась и убрала руку. Ведь это же правда, или нет?
– Правда, – произнесла она вслух тем же приглушенным голосом, которым разговаривала со своими голосами, когда лежала прикованная наручниками к кровати в летнем домике на озере. Только теперь она обращалась не к женушке и не к Рут. Теперь она обращалась к себе. Наверное, это можно считать прогрессом. – Да, это правда. Все правильно.
Только правда и ничего, кроме правды. И да поможет ей Бог. Она не нажмет на клавишу «Delete» и не сотрет эту правду, какой бы страшной и мерзкой она ни была. Правда есть правда. Раз слова написались, пусть они остаются. Тем более что Джесси еще не знала, будет она отправлять письмо или нет (она никак не могла решить, насколько это удобно – обременять человека, которого ты не видела столько лет, таким грузом безумия и боли). Она может и не отправлять письмо, но написанное пусть остается как есть. И лучше всего ей закончить письмо поскорее, пока у нее еще есть силы и пока не иссякла решимость.
Джесси подалась вперед и опять начала печатать.
Брендон сказал:
– Есть одна вещь, о которой ты должна помнить, Джесси, и которую надо принять. Прямых доказательств нет. Да, я знаю… твои кольца так и не нашли. Но насчет них ты, возможно, была права. Может быть, их прикарманил кто-то из полицейских.
– А как насчет фотографии № 217? – спросила я. – Насчет той плетеной коробки?
Он пожал плечами, и на меня вдруг снизошло озарение, которое поэты называют «божественным откровением». Я поняла, что Брендон отчаянно цеплялся за мысль, что эта коробка была всего-навсего совпадением. Это было непросто: уговорить себя. Но это было значительно проще, чем принять все остальное – и особенно смириться с мыслью, что тварь типа Жобера может хоть как-то затрагивать жизнь человека, которого ты знаешь и который тебе небезразличен. То, что я прочитала в тот день в глазах Брендона Майлерона, было предельно просто: он и дальше будет игнорировать целую кучу косвенных доказательств, мотивируя это отсутствием прямых улик. Ему удобнее считать, что все это плод моего воспаленного воображения, ухватившегося за дело Жобера, чтобы объяснить галлюцинации, которые преследовали меня, пока я лежала прикованная наручниками к кровати.
Вслед за первым озарением пришло и второе: ведь и я тоже могу так сделать. Могу убедить себя, что я ошиблась… но если я это сделаю, тогда моя жизнь будет сломана. Снова вернутся голоса – и не только твой, Малыша или Норы Кэллиган. Это будут голоса всех, кого я знала: мамы, брата, сестры, моих школьных друзей, случайных людей, с которыми я болтала ни о чем, чтобы провести время в очереди к врачу, и Бог знает кого еще. И больше всего среди них будет тех пугающих голосов НЛО.
А я этого просто не вынесу, Рут. Потому что за те два месяца после того, как я пережила самое страшное потрясение в жизни, я вспомнила много чего такого, что подавляла в себе столько лет. Наверное, самые главные воспоминания всплыли в период между первой и второй операциями на руку, когда меня почти все время держали «на лекарствах» (это такой врачебный жаргон; означает, что тебя накачивают всякими успокоительными до состояния полного ступора). И вот что я вспомнила: в течение примерно двух лет – между днем солнечного затмения и днем рождения Вилла, когда брат пощупал меня при всех, когда мы играли в крокет, – я почти постоянно слышала голоса. А потом они прекратились. Может быть, то, что сделал со мной Вилл, сработало как лечебное средство. Типа шоковой терапии. Кстати, вполне может быть. Ведь наши первобытные предки придумали же жарить и варить еду на огне после того, как поели мясо животных, погибших в лесных пожарах. Но даже если в тот день и случилась такая вот «непреднамеренная» терапия, мне кажется, это было связано не с тем, что Вилл потрогал меня за задницу, а с тем, что сделала я: развернулась и въехала брату по морде… впрочем, сейчас это уже не важно. Сейчас важно другое: после солнечного затмения я почти два года слушала хор голосов, которые разговаривали у меня в голове и оценивали каждое мое слово и каждый поступок. Среди них были добрые голоса, которые были всегда за меня и которые очень меня поддерживали, но в основном это были голоса людей, которые вечно всего боялись, которые вечно смущались или робели, которые были искренне убеждены, что Джесси – никчемное и ничтожное существо, и все то плохое, что с ней происходит, она заслужила – как говорится, так ей и надо, – а вот за хорошее ей надо платить вдвойне, потому как она его не заслужила, хорошего. Два года я слушала эти голоса, Рут, а когда они прекратились, я про них забыла. Причем забывала не постепенно, как это обычно бывает. Я забыла их сразу и напрочь. Как отрубило.
Как такое могло случиться? Я не знаю и – честно – не хочу знать. Наверное, я бы этим озадачилась, если бы мне стало хуже, когда голоса прекратились. Но мне стало лучше, и я забыла. И больше об этом не думала. Два года между затмением и днем рождения Вилла я прожила словно внутри полифонической фуги, мое сознание распадалось на десятки разрозненных фрагментов, и мое «божественное откровение» заключалось в следующем: если я сделаю так, как добрый и милый Брендон Майлерон считает правильным, тогда мне будет прямая дорога в дурдом – с диагнозом классическая шизофрения. И на этот раз рядом не будет вредного младшего брата, который мне проведет очередную шоковую терапию. На этот раз мне придется справляться самой, как мне пришлось самой выбираться из Джеральдовых наручников.
Брендон внимательно наблюдал за мной, пытаясь понять, какой результат возымели его слова. Наверное, он не сумел ничего разглядеть, потому что он повторил, но немного другими словами:
– Тебе следует помнить, что ты можешь и ошибаться. Независимо от того, как оно тебе видится. И еще, как мне кажется, тебе нужно смириться с тем, что ты никогда ничего не узнаешь наверняка.
– Нет, я узнаю.
Он удивленно приподнял бровь.
– У меня есть возможность узнать наверняка. И ты мне поможешь, Брендон.
Он снова заулыбался той неприятной улыбочкой – я почему-то уверена, что он даже не знает, что у него в арсенале улыбок есть и такая, – ну, та, которая говорит: «Ах эти женщины! Без них жить нельзя, и пристрелить их нельзя».
– Да? И как же?
– Ты устроишь мне очную ставку с Жобером.
– Нет, – сказал он. – Этого я не могу. Не могу и не буду.
Я не стану тебе пересказывать наш последующий разговор. Мы препирались около часа, в какой-то момент наша беседа скатилась на уровень «Ты с ума сошла, Джесс» и «Это моя жизнь, Брендон, и даже и не пытайся ее контролировать». Я решила, что в крайнем случае я ему скажу, что, если он не пойдет мне навстречу, я встречусь с газетчиками – я была почти на сто процентов уверена, что такая угроза должна возыметь действие, – но мне все-таки не пришлось прибегать к таким крайним мерам. Я сделала проще: я расплакалась. Наверное, это было нечестно. И сейчас, когда я об этом пишу, я себя чувствую неуютно, потому что я вроде как поступила неправильно. Но, с другой стороны, меня это не беспокоит. Это был просто очередной ход в извечной войне полов. И ход, как выяснилось, выигрышный. Пока я не расплакалась, он не верил, что я говорю серьезно. Забавно, правда?
В общем – чтобы долго не расписываться, – он пошел звонить кому-то по телефону, а когда вернулся обратно в комнату, сказал, что завтра в Чемберленском окружном суде состоится очередное слушание по делу Жобера. Он сказал, что если я действительно не шучу – и если у меня есть шляпка с густой вуалью, – он проведет меня в зал суда. Я, разумеется, согласилась, и хотя у Брендона было такое лицо, как будто он искренне убежден, что совершает самую крупную в жизни ошибку, он не отступился от своих слов.
Джесси пару секунд передохнула и вновь застучала по клавиатуре – теперь уже медленнее. Она вспоминала вчерашний вечер, когда Брендон приехал за ней на своем синем «бимере».
Мы приехали в суд с большим опозданием. На I-295 перевернулся грузовой трейлер и была жуткая пробка. Брендон, конечно же, не сказал этого вслух, но я поняла, что он очень надеялся, что мы не успеем до окончания слушания и что, когда мы приедем, Жобера уже уведут обратно в камеру, но охранник у двери в зал заседаний сказал, что слушание еще продолжается, хотя и подходит к концу. Открывая передо мной дверь, Брендон наклонился ко мне и шепнул на ухо:
– Опусти вуаль, Джесси, и не поднимай ее.
Я опустила вуаль, Брендон приобнял меня за талию, и мы вошли. Зал заседаний…
Джесси остановилась и повернулась к окну, глядя невидящим взглядом на заснеженную набережную, над которой уже потихоньку смеркалось.
Она вспоминала.
Глава 38
Зал суда освещен строгими белыми лампами в виде стеклянных шаров, свисающих с потолка, которые ассоциируются у Джесси с магазинчиками, где продают уцененные вещи. А сонная атмосфера напоминает школу, когда сидишь на последнем уроке унылым зимним днем. Она идет по проходу и сознает только две вещи: Брендон по-прежнему приобнимает ее за талию, и вуаль щекочет щеки, как легкая паутинка. Сочетание этих двух ощущений рождает в ней странное чувство – как будто она невеста и идет к алтарю.
Два адвоката стоят перед высокой кафедрой, за которой восседает судья. Он наклонился вперед и смотрит на них сверху вниз. Они о чем-то тихонько переговариваются, все трое. Джесси они напоминают ожившую иллюстрацию Боза к роману Чарльза Диккенса. Судебный пристав стоит слева, рядом с американским флагом. Рядом с ним сидит стенографистка и ждет, когда судья закончит обсуждать с адвокатами «приватные вопросы не для протокола» и заседание возобновится. А за длинным столом в самом дальнем от двери конце деревянной перегородки, что разделяет зал на две части – для зрителей и для непосредственных участников заседания, – сидит худой, неправдоподобно высокий мужчина в ярко-оранжевой тюремной робе. Рядом с ним – человек в костюме. Наверное, еще один адвокат. Мужчина в тюремной робе склонился над желтым блокнотом и что-то там пишет.
Джесси чувствует – но смутно, словно издалека, – как напрягается рука Брендона у нее на талии.
– Ближе не надо, – говорит он тихонько.
Она отстраняется от него. Он не прав. Ближе надо. Брендон понятия не имеет, о чем она думает и что чувствует. Но это нормально. Главное, она знает, что надо, а что не надо. Сейчас все ее голоса слились в один голос, и она наслаждается этим неожиданным единодушием, и она знает: если сейчас не подойдет к нему ближе – как можно ближе, – она уже никогда от него не избавится. Где бы он ни был, он всегда будет где-то поблизости. В чулане, или на улице под окном, или у нее под кроватью в самую темную ночь. Он всегда будет где-то поблизости – со своей сморщенной бледной улыбкой, которая обнажает золотые коронки на самых дальних зубах.
Она быстро идет по проходу к деревянной перегородке. Вуаль касается ее щек, словно чьи-то легкие и заботливые пальчики. Брендон недовольно ворчит, но он сейчас далеко-далеко, в другой галактике. Чуть ближе (но тоже в другой галактике) кто-то из адвокатов, которые разговаривают с судьей, бормочет:
– …в этом вопросе позиция штата остается непреклонной, ваша честь, тем более что есть прецеденты… Кастонгай против Холлиса…
Еще ближе. И вот уже судебный пристав глядит на нее с подозрением, но потом расслабляется, когда Джесси приподнимает вуаль и улыбается ему. По-прежнему глядя ей прямо в глаза, судебный пристав отставляет большой палец в сторону Жобера и едва заметно качает головой. В своем теперешнем состоянии крайнего возбуждения и обостренного восприятия Джесси сразу понимает, что он хочет сказать этим жестом: Держитесь подальше от этого тигра, мэм. Как бы он не зацепил вас когтями. Но потом пристав совсем уже расслабляется, когда видит, что ее догоняет Брендон – этакий благородный рыцарь при прекрасной даме, – но он явно не слышит, как Брендон рычит ей в ухо:
– Опусти вуаль, Джесси, черт побери, или я сам ее опущу!
Она не просто его не слушает, она на него даже не смотрит. Она знает, что это пустые угрозы: он не будет устраивать сцен на людях; наоборот, всеми силами постарается этого избежать. Но в любом случае ей все равно – даже если бы он и устроил сцену. Ей очень нравится Брендон, действительно нравится, но она никогда больше не будет делать что-то в угоду мужчине – лишь потому, что он ей говорит, чтобы она это сделала. Она смутно осознает, что Брендон шипит на нее, что судья все еще шепчется с адвокатом защиты и окружным прокурором, что судебный пристав опять впал в полудрему и взгляд у него стал отсутствующим и сонным. На губах Джесси застыла милая улыбка, которая обезоружила судебного пристава, но сердце колотится так, словно оно сейчас выпрыгнет из груди. До перегородки остается два шага – два маленьких шага, – и теперь Джесси видит, что Жобер не пишет в блокноте. Он рисует. Голого мужика с эрегированным членом размером с бейсбольную биту. Мужик на рисунке наклонил голову и отсасывает сам у себя. Джесси хорошо виден рисунок, но лица художника не видно – только часть бледной щеки и прилипшая к ней влажная прядь волос.
– Джесси, не надо… – Брендон пытается взять ее за руку.
Но она вырывает руку, даже не глядя на Брендона. Все ее внимание сосредоточено на Жобере.
– Эй! – шепчет она ему. – Эй ты!
Ничего. По крайней мере пока – ничего. Ощущение нереальности происходящего накрывает ее, как волна. Неужели она это делает? Неужели все это происходит с ней?! Да и происходит ли что-нибудь, кстати? Ее как будто никто не видит и не замечает. Вообще никто.
– Эй ты, мерзавец! – Теперь чуть громче и злее. Она все еще шепчет, но это уже громкий шепот. – Пссс! Я к тебе обращаюсь!
Судья отрывается от разговора и, хмурясь, смотрит на Джесси. Ну слаба Богу, хоть кто-то ее заметил. Брендон стонет в отчаянии и кладет руку ей на плечо. Если бы он попытался оттащить ее назад, она бы вырвалась, даже если бы пришлось изорвать себе весь верх платья, и Брендон, похоже, это понимает, потому что он просто усаживает ее на свободную скамью совсем рядом со столом защиты (на самом деле все скамьи свободны; официально это закрытое слушание), и в этот момент Раймон Эндрю Жобер наконец поднимает голову.
Его гротескное лицо, похожее на бесформенный астероид, с пухлыми раздутыми губами, тонким, как бритва, носом и лбом, нависающим над глазами, совершенно пустое… оно не выражает вообще ничего… но это то самое лицо, Джесси его узнает мгновенно, и ее переполняет… нет, вовсе не страх. Несказанное облегчение.
А потом – как-то сразу и вдруг – лицо Жобера оживает. Белые узкие щеки наливаются краской, воспаленные красные глаза загораются жутковатым огнем, который она уже видела раньше. Он смотрит на нее точно так же, как смотрел и тогда, в доме у озера Кашвакамак, с экзальтированным восхищением безнадежного безумца, и она тоже смотрит как завороженная – она видит в его глазах жуткую искорку узнавания.
– Мистер Майлерон? – резкий голос судьи доносится из другой вселенной. – Мистер Майлерон, скажите, пожалуйста, что вы здесь делаете и кто эта женщина?
Раймона Эндрю Жобера нет. Теперь это космический ковбой, призрак любви. Его огромные губы снова растягиваются в улыбке, обнажающей зубы – некрасивые, грязные, рабочие зубы дикого зверя. Глубоко в черной пещере рта мрачно поблескивают золотые коронки. Медленно – очень медленно – кошмар оживает и приходит в движение. Кошмар медленно поднимает свои уродливо длинные руки.
– Мистер Майлерон, пожалуйста, подойдите ко мне. И ваша незваная гостья тоже пусть подойдет.
Задремавший было судебный пристав, встревоженный резким тоном судьи, мгновенно просыпается. Стенографистка растерянно озирается по сторонам. Джесси кажется, что Брендон берет ее за руку, собираясь помочь ей встать и подойти к судье, но она не уверена в этом, да это уже и не важно. Потому что она не может даже пошевелиться, не то что встать. Такое впечатление, что она сидит в яме по пояс в застывшем цементе. Это снова затмение – полное и последнее. По прошествии стольких лет звезды снова сияют на небе посреди бела дня. Они горят у нее в голове.
Она сидит и беспомощно смотрит, как ухмыляющееся существо в оранжевой тюремной робе поднимает свои длинные руки, и взгляд его мутных воспаленных глаз по-прежнему держит ее, не отпускает. Оно поднимает руки над головой и разводит их в стороны, его длинные узкие кисти зависают в воздухе примерно в футе от каждого уха. Подражание получается до жути реальным: Джесси едва ли не видит деревянные столбики в изголовье кровати, когда существо в оранжевой тюремной робе принимается вращать кистями, а потом трясти их и дергать… как будто их держат наручники, которые видят только оно само и еще женщина с поднятой черной вуалью. Голос, который идет из этого страшного рта, растянутого в ухмылке, совершенно не лепится к этому бесформенному лицу чудовища: тоненький хныкающий голосок полоумного ребенка.