Дьюма-Ки
Часть 77 из 123 Информация о книге
Я взял первый рисунок Элизабет: одна лишь неровная линия в середине листа. Взял его левой рукой, потом представил себе, как прикасаюсь к нему правой, что уже проделывал с садовыми рукавицами Пэм «РУКИ ПРОЧЬ». Попытался увидеть пальцы правой руки, отслеживающие эту линию. Мне это удалось (в каком-то смысле), и я ощутил отчаяние. Я собирался поступить так же со всеми рисунками? Их было полторы сотни, по самым скромным подсчётам. Кроме того, поток информации что-то не торопился обрушиться на меня с листа бумаги.
«Расслабься. Рим не за один час строился».
Я решил, что музыка радиостанции «Кость» не повредит, даже поможет. Встал, держа древний лист бумаги правой рукой, и, разумеется, он упал на пол, потому что правой руки у меня не было. Я наклонился, чтобы его поднять, и подумал, что неверно вспомнил пословицу: «Рим не за один день строился».
«Но Мельда говорит — час».
Я замер, держа лист в руке. В левой руке, до которой не смог добраться кран. Это действительно воспоминание, какие-то образы, всплывшие с рисунка, или моя выдумка? Просто воображение, пытающееся оказать услугу?
— Это не картина. — Я смотрел на извилистую линию.
«Нет, это попытка нарисовать картину».
Мой зад со стуком опустился на стул. Я сел не потому, что хотел; скорее, колени подогнулись и больше не держали меня. Я всё смотрел на линию, потом глянул в окно. С Залива вновь перевёл взгляд на линию. С линии — на Залив.
Она пыталась нарисовать горизонт. Это был её первый рисунок.
«Да».
Я положил на колени альбом, схватил один из её карандашей. Какой — значения не имело, лишь бы принадлежал ей. Непривычный для моих пальцев, слишком толстый. И при этом чувствовалось, что только он годится для такой работы. Я начал рисовать.
На Дьюма-Ки именно это получалось у меня лучше всего.
iii
Я нарисовал ребёнка, сидящего на детском стульчике. С перевязанной головой. Со стаканом в одной руке. Другая рука обвивала шею отца. Он был в нижней рубашке, с мыльной пеной на щеках. В отдалении — просто тень — стояла домоправительница. На этом наброске она без браслетов, потому что браслеты носила не всегда, но с платком на голове, с узлом впереди. Няня Мельда, которую Либбит воспринимала почти как мать.
Либбит?
— Да, так они её звали. Так она называла себя. Либбит, маленькая Либбит.
— Самая маленькая, — пробормотал я и перевернул первый лист альбома. Карандаш (слишком короткий, слишком толстый, пролежавший без дела три четверти века) был идеальным инструментом, идеальным каналом связи. Он вновь начал рисовать.
Нарисовал эту маленькую девочку в комнате. На стене за её спиной появились книжные стеллажи, и это был кабинет. Кабинет папочки. Девочка сидела за столом. С забинтованной головой. В домашнем платьице. В руке держала
(тан-даш)
карандаш. Один из цветных карандашей? Вероятно, нет (тогда — нет, ещё нет), но значения это не имело. Она нашла своё призвание, свою цель, свою metier.[169] И какой же у неё от этого появился аппетит! Как же ей хотелось есть!
Она думает: «Мне нужна ещё бумага, пожалуйста».
Она думает: «Я — ЭЛИЗАБЕТ».
— Она буквально врисовала себя в этот мир, — сказал я, и тело покрылось гусиной кожей от макушки до пяток, потому что… разве я не сделал то же самое? Разве я не сделал то же самое здесь, на Дьюма-Ки?
Работу я ещё не закончил. Подумал, что меня ждёт долгий и изматывающий вечер, но чувствовал — я на пороге великих открытий, и испытывал при этом не страх (нет, тогда страха не было), а волнение, оставляющее во рту медный привкус.
Я наклонился и взял третий рисунок Элизабет. Четвёртый. Пятый. Шестой. Двигался вперёд всё с большей и большей скоростью. Иногда останавливался, чтобы рисовать, но в основном такой необходимости не было. Картины возникали у меня в голове, и причина, по которой я не переносил их на бумагу, не составляла тайны: Элизабет уже сделала это, давным-давно, когда пришла в себя после несчастного случая, едва не оборвавшего её жизнь.
В счастливые дни, до того, как Новин заговорила.
iv
Во время моего интервью Мэри Айр спросила: «Открыть для себя в среднем возрасте способность рисовать на уровне лучших художников — всё равно что получить в подарок ключи от скоростного автомобиля?» Я ответил: «Да, что-то вроде этого». Потом она сравнила обретение таланта с получением ключей от полностью обставленного дома. Даже особняка. Я с ней согласился. А если бы она продолжила? Вместо особняка предложила бы получение по наследству миллиона акций компании «Майкрософт» или статус правителя какого-нибудь богатого нефтью (и мирного) эмирата на Ближнем Востоке? Я бы опять ответил: да, конечно, именно так — чтобы успокоить Мэри. Потому что вопросы эти касались прежде всего её самой. Я видел жгучее желание в её глазах, когда она их задавала. Это были глаза маленькой девочки, знающей, что максимум, который она может выжать из мечты о трапеции под куполом цирка, — это попасть на дневное воскресное представление. Мэри была художественным критиком, а многие критики, лишённые призвания делать то, о чём пишут, в своём разочаровании становятся желчными, завистливыми и злобными. В этом я Мэри упрекнуть не мог. Мэри любила и художников, и созданные ими произведения искусства. Она пила виски большими стаканами и хотела знать, каково это, когда Динь-Динь, появившаяся из ниоткуда, хлопает тебя по плечу, и ты обнаруживаешь в себе (хотя тебе уже за пятьдесят) способность полетать на фоне луны. Эти ощущения не шли ни в какое сравнение с обретением скоростного автомобиля или полностью обставленного дома, но я сказал Мэри, что это одно и то же. По одной причине: невозможно объяснить кому-либо, каково это на самом деле. Ты можешь только говорить об этом, пока тебя не устанут слушать, и не придёт время ложиться спать.
Но Элизабет знала каково.
На это указывали её рисунки, её картины.
Всё равно что немому дать язык. И даже больше. Лучше. Всё равно что получить назад память, а для человека, если на то пошло, память — это всё. Память — это индивидуальность. Память — это ты. С первой же линии (невероятно смелой первой линии — места встречи Залива и неба) Элизабет поняла, что видение и память неразрывно связаны, и принялась излечивать себя.
Персе в этом не участвовала. Во всяком случае, поначалу. Я в этом уверен.
v
Следующие четыре часа я то соскальзывал в мир Либбит, то выходил из него. Удивительный мир, но и пугающий. Иногда я писал фразы: «Её дар был ненасытным. Начните с того, что вы знаете», — но главным образом рисовал. Картины были тем языком, который мы разделяли.
Я понимал быстрый переход её семьи от изумления к равнодушию, а затем — к скуке. Произошло это отчасти из-за невероятной работоспособности девочки, но в основном, вероятно, потому, что она была членом семьи, их маленькой Либбит… А может ли быть что доброе из Назарета,[170] не правда ли? Но безразличие только разжигало ненасытность её дара. Она искала новые способы потрясти их, новые пути видения.
И нашла, помоги ей Господь.
Я рисовал птиц, летящих вверх лапками, я рисовал животных, идущих по воде бассейна.
Я нарисовал лошадь, с огромной, шире морды, улыбкой. Я подумал, что где-то в это время и появилась Персе. Только…
— Только Либбит не знала, что это Персе, — сообщил я «Розовой малышке». — Она думала…
Я начал вновь просматривать её рисунки, вернулся чуть ли не к самому, началу, к круглой чёрной физиономии с улыбающимся ртом. Ранее я решил, что это нарисованный Элизабет портрет няни Мельды, но теперь понимал, что ошибся: на меня смотрело лицо ребёнка — не женщины. Лицо куклы. Внезапно моя рука написала «НОВИН» рядом с рисунком, и с таким нажимом, что канареечно-жёлтый карандаш с треском сломался, когда я заканчивал вторую «Н». Я бросил его на пол и схватил другой.
Именно через Новин поначалу говорила Персе, чтобы не испугать маленького гения. И что могло быть менее страшным, чем чернокожая девочка-кукла, которая улыбалась и носила красный платок на голове, совсем как любимая няня Мельда?
Элизабет изумилась или испугалась, когда кукла заговорила? Я так не думаю. Она могла обладать потрясающим талантом в узкой области, но в остальном оставалась трёхлетним ребёнком.
Новин говорила, что именно нужно рисовать, а Элизабет…
Я вновь взялся за альбом. Нарисовал торт, лежащий на полу. Размазанный по полу. Маленькая Либбит думала, что идея этой проказы принадлежала Новин, но за ней стояла Персе, проверяющая силу Элизабет. Персе экспериментировала, как экспериментировал я, она пыталась понять, насколько мощным может стать её новое оружие.
Потом пришёл черёд «Элис».
Потому что — нашептала кукла — есть сокровище, и ураган может его отрыть.
Только урагана «Элис» не было. Как не было и урагана «Элизабет». Её ещё не называли Элизабет, ни семья, ни она сама. В тысяча девятьсот двадцать седьмом году на Дьюма-Ки обрушился ураган «Либбит».
Потому что папочка хотел бы найти сокровище. И потому что папочке следовало переключиться на что-то ещё, а не только…
— Она сама заварила кашу, — произнёс я грубым голосом, так не похожим на мой собственный. — Пусть теперь и расхлёбывает.
…не только злиться на Ади, убежавшую с Эмери, этим Целлулоидным воротником.
Да, именно так обстояли дела на южной оконечности Дьюма-Ки в далёком 1927-м.
Я нарисовал Джона Истлейка: получились только его ласты на фоне неба, кончик трубки для дыхания да тень под водой. Джон Истлейк нырял за сокровищем.
Нырял за новой куклой своей младшей дочери, хотя, возможно, сам в это и не верил.
Рядом с одной из ласт я написал: «ЗАКОННОЕ ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ».
Образы возникали в моём сознании, становились чётче и чётче, словно долгие годы ждали освобождения, и я спросил себя, а вдруг все картины (и инструменты, которые при этом использовались) — от наскальных рисунков в пещерах Центральной Азии до «Моны Лизы» — хранят в себе память о своём создании и создателях, вдруг она остаётся в мазках, как ДНК?
«Плыви, пока я не скажу: стоп».
Я добавил Элизабет на картину с ныряющим папочкой, стоящую в воде по пухлые коленки, с Новин под мышкой. Либбит могла быть той девочкой-куклой с рисунка, который забрала Илзе. Я назвал его «Конец игры».
«И, увидев всё это, он обнимает меня обнимает меня обнимает меня».
Я торопливо изобразил эту сцену: Джон Истлейк обнимает маленькую Либбит, подняв маску на волосы. Корзинка для пикника рядом, на одеяле, и на ней — гарпунный пистолет.
«Он обнимает меня обнимает меня обнимает меня».
«Нарисуй её, — прошептал голос. — Нарисуй законное вознаграждение Элизабет. Нарисуй Персе».
Но я не стал. Испугался того, что могу увидеть. И того, что этот рисунок мог сделать со мной.
А как насчёт папочки? Как насчёт Джона? Сколь много он знал?